Баллады Жуковского
Баллады Жуковского
I. «Людмила»,
«Ленора», «Светлана»
Создавая
жанр баллады в русской литературе
(хотя баллады писались и до него,
в частности Михаилом Муравьёвым,
Карамзиным), Жуковский не стремился
к изобретению оригинальных “отечественных”
сюжетов. Из более чем тридцати написанных
им баллад лишь несколько имеют фабулу,
придуманную самим поэтом: «Ахилл»,
«Эолова арфа», «Двенадцать спящих
дев» (и то в целом сюжет стихотворения
представляет собой переработку
прозаического романа предромантика
Х.Г. Шписса «Двенадцать спящих девушек,
история о привидениях»), «Узник»,
отчасти «Светлана», если не учитывать
её внутренней зависимости от «Леноры»
Бюргера. Остальные – переводы из
Гёте, Шиллера, Саути, Уланда и других.
Но как раз среди этих переводов
– подлинные шедевры русской
лирики: «Рыбак», «Лесной царь», «Торжество
победителей», «Кубок», «Жалобы Цереры»
– баллады, представляющиеся читателю
наиболее самостоятельными, наиболее
выражающими дух поэзии Жуковского.
Для того чтобы понять, почему так
произошло, достаточно обратиться к
статье поэта «О переводах вообще,
и в особенности о переводах
стихов» («Вестник Европы», 1810).
Уже первое
правило переводчика, которое выдвигает
Жуковский, звучит парадоксально: “...излишнюю
верность почитаю излишнею неверностью”.
Дальше он расшифрует: “Переводчика можно
сравнить с должником, который обязывается
заплатить если не тою же монетою,
то по крайней мере ту же сумму”. Иногда
представляется, что Жуковский возвращал
взятое взаймы с процентами. “...Никогда
не должно сравнивать стихов переводчика
со стихами, соответствующими им в подлиннике:
о достоинствах перевода надлежит судить
по главному действию целого”. Последнее
фактически означало подлинную оригинальность
его стихов, поскольку любое произведение,
воздействующее на нас в своей
целостности, воспроизводит одну и
ту же модель – модель прорыва, радости
видения, открытия. И совершенно неважно,
что позволило автору этот прорыв
осуществить: жизненное наблюдение
по поводу изменений в природе, опыт
любовной неудачи или же глубинное
понимание чужого текста как “своего”,
то есть как свидетельства твоей
экзистенциальной ситуации. Потому что
если в этом мире что-то и происходит,
то всегда, когда происходит, происходит
с тобой. Событие по-настоящему совершается
лишь тогда, когда становится со-бытием.
И вот это событие присутствует
во всех балладах Жуковского, делая
их произведениями не только лирическими,
но и автобиографическими в
Известно,
какое влияние на судьбу поэта
имела его любовь к племяннице
– Машеньке Протасовой, любовь хотя
и взаимная, но безнадёжная. Маша вынуждена
была выйти замуж за профессора медицины
И.Ф. Мойера и переехать в Дерпт.
И хотя муж её боготворил, а Жуковский
остался самым преданным другом
семьи Мойеров, молодая женщина
не чувствовала себя счастливой. В
начале 1822 года Жуковский навещает
её, Машенька рада ему несказанно. Пишет
подруге: “Ах, я люблю его без
памяти и в минуту свидания чувствовала
силу любви этой святой, которую
ни за какие сокровища света отдать
бы не могла”. Через год, в феврале
1823 года, Жуковский вместе с сестрой
Маши – Александрой Воейковой
снова едет в Дерпт. Он прожил рядом
со своей любимой до 10 марта – и это была
их последняя встреча. Маша ждала второго
ребёнка. Через неделю после отъезда Жуковского
у неё начались роды. Младенец родился
мёртвым, вскоре скончалась и она. Сражённый
страшным известием, поэт прискачет в
Дерпт на следующий день после похорон.
А 19 марта появится стихотворение:
Ты предо мною
Стояла тихо.
Твой взор унылый
Был полон чувства.
Он мне напомнил
О милом прошлом...
Он был последний
На
здешнем свете.
Ты удалилась,
Как тихий ангел;
Твоя могила,
Как рай, спокойна!
Там все земные
Воспоминанья,
Там все святые
О
небе мысли.
Звёзды небес,
Тихая
ночь!..
В том
состоянии, в котором находился
Жуковский, иные сходили с ума. Но
это был человек какого-то невероятного
смирения и мужества. Вот что он
писал Кюхельбекеру в конце того
же страшного для него 1823 года: “Любезный
Кюхельбекер!.. Ваше письмо очень грустно
и мрачно, и расположение ваше заставляет
невольно о вас беспокоиться. Те
мысли, которыми вы наполнены, весьма свойственны
человеку с чувством и воображением;
но вы любите питать их – я этого
не оправдываю! Такого рода расположение
недостойно человека. По какому праву
браните вы жизнь и почитаете
себе позволенным с нею расстаться!
Этому нет никакого другого имени,
кроме унизительного: сумасшествия!
Вы можете быть деятельны с пользою,
а вы бросаетесь в область теней
и с какой-то гордостью смотрите
оттуда на существенное, могущее для
вас быть прекрасным. Составьте себе
характер, составьте себе твёрдые
правила, понятия ясные; если вы несчастны,
боритесь твёрдо с несчастьем, не падайте
– вот в чём достоинство
человека! Сделать из себя кусок
мертвечины... весьма легко... оригинальности
же нет в этом никакой...”
Жуковский
всю жизнь кого-то терял. В самой
ранней юности близкого друга –
Андрея Тургенева, затем любимую
женщину, в зрелые годы великого своего
ученика – Александра Сергеевича
Пушкина. Тема утраты дорогих сердцу
людей стала одной из основных
в его творчестве. А она привела
к пониманию противоречивой, трагической
природы человеческого счастья, к пониманию
подлинного назначения любви.
Первой
балладой, которую Жуковский закончил
14 апреля 1808 года, была «Людмила», имеющая
характерный, почти вызывающий подзаголовок:
«Русская баллада». В недалёком будущем
по поводу этой русскости разгорится
ожесточённая полемика в печати, но
пока нас будет интересовать не она,
а те специфические черты лирики
Жуковского, которые превратили немецкую
«Ленору» в нашу «Людмилу». И тут,
к счастью, мы располагаем другим
переводом самого Жуковского, выполненным
в 1831 году, как бы специально для
того, чтобы продемонстрировать умение
создавать не только вольные переложения
иноязычных авторов, но и произведения,
близкие к оригиналу. И размер
в «Леноре» – бюргеровский, ямбический
(нечётные строки – четырёхстопный
ямб, чётные – трёхстопный), и детали
более зримые, поданные живописно-описательно,
и прикрепления к действительности
более точные. Так, суженый Леноры
сражается в армии прусского
короля Фридриха, а война идёт с
австрийской императрицей Марией Терезией.
В «Людмиле»
ничего этого нет. События происходят
как бы в мире вообще, неизвестно
где, без определённого
Пыль туманит отдаленье;
Светит ратных ополченье;
Топот, ржание коней;
Трубный
треск1 и стук мечей...
Совершенно
меняется размер. Это четырёхстопный
хорей, позволяющий внести в текст
элемент взволнованности, речевой
окрашенности. Ямб, напомню, со времён
Ломоносова задавал некую риторичность.
В «Людмиле» она сразу же преодолена,
с первых строк, прямым обращением:
“Где ты, милый? Что с тобою?
С чужеземною красою,
Знать, в далёкой стороне
Изменил,
неверный, мне...”2
Здесь
мы вновь можем обратить внимание
на оркестровку: изменил неверный мне...
Получается мни-не-ны-мне. Всеми отмечаемая
“музыкальность” Жуковского начинает
работать с первой же строфы. О том,
зачем она ему понадобилась, чуть
позже.
У Бюргера
(здесь будем ориентироваться
на перевод Жуковского 1831 года) начало
баллады совсем другое, описательное,
даже прямая речь даётся как бы в
изложении:
Леноре снился страшный сон,
Проснулася в испуге.
“Где милый? Что с ним? Жив ли он?
И верен ли подруге?”
Интересно,
что даже глагол в первой строчке
дан в прошедшем времени: не “снится”,
а “снился”. Настоящее время
вводило бы нас в сердцевину события,
делало бы в некотором смысле его
участниками. Прошедшее – отстраняет,
мы просто ждём, что будет дальше,
что нам расскажут. Конечно, и
в помине нет того звукового роскошества,
которое было в «Людмиле».
Точно
так же и известие о гибели жениха,
точнее, о его невозвращении подаётся
в «Людмиле» и «Леноре» по-разному.
Приглядимся:
Где твоя, Людмила, радость?
Ах! прости, надежда-сладость!
Всё погибло: друга нет.
Тихо в терем свой идет,
Томну голову склонила:
“Расступись, моя могила;
Гроб, откройся; полно жить;
Дважды
сердцу не любить”.
Это «Людмила».
А вот о том же в «Леноре»:
Она обходит ратных строй
И друга вызывает;
Но вести нет ей никакой:
Никто об нём не знает.
Когда же мимо рать прошла –
Она свет Божий прокляла,
И громко зарыдала,
И на землю упала.
Опять
же в «Людмиле» повествование
построено так, словно мы непосредственно
включены в событие. Вопрос, который
задаётся героине, исходит как бы
от нас, и отвечает, в силу этого,
Людмила нам. Причём ответ её многозначный.
По сути, уже тут предсказание трагического
конца героини. Бог исполнит то, что
она хочет: могила разверзнется, откроется
гроб. Сбудется то, чего она желает,
не понимая, чего же желает на самом
деле. Жених придёт к ней. Но он мёртвый,
значит, и придёт к ней мёртвым.
Слепота отчаяния тут никак не
просветлена тем “вдохновением
страданья”, о котором Жуковский
напишет в элегии «На кончину
её величества королевы Виртембергской».
И потому горе здесь упрямо, невдохновенно,
слито с эгоистической
Совсем
не то в «Леноре». Перед нами всего
лишь наставительная притча. Потому и
сказано просто: “Она свет Божий
прокляла... и на землю упала”. Дальнейшее
случается с героиней потому, что
она в своём несогласии как
бы восстаёт на Бога. Вся бюргеровская
баллада развёртывается в ортодоксально-христианском
духе: Ленора несёт наказание за
гордыню и богоборчество. Тема призрачного
мира обмана, делающего действительность
волшебной и иллюзорной, притушена.
В силу этого на задний план отступает
основное содержание мысли Жуковского:
ужас не в том, что наши желания
не исполняются, ужас в том, что иногда
они исполняются буквально, и
тогда наступают сумерки, разверзаются
гробы. Потому что желать мы можем
только в горизонте собственного
ограниченного видения, ограниченного
понимания, не знающего целостности
и полноты мировой гармонии. Про
то и сказано: дорога в ад вымощена
благими пожеланиями.
Так дерзко, полная тоской,
Душа в ней бунтовала...
Творца на суд она с собой
Безумно вызывала,
Терзалась, волосы рвала
До той поры, как ночь пришла
И тёмный свод над нами
Усыпался
звездами.
Здесь,
в «Леноре», главный акцент сделан
на бунтарстве героини. Пейзаж почти
отсутствует, почти справочно сказано,
что пришла ночь. В «Людмиле» –
наоборот, лишь две строки вскользь
сообщают о том, что девушка зовёт
на суд Бога, зато наступлению сумерек
уделено значительно большее
внимание:
Так Людмила жизнь кляла,
Так Творца на суд звала...
Вот уж солнце за горами;
Вот усыпала звездами
Ночь спокойный свод небес;
Мрачен
дол, и мрачен лес.
Вот и месяц величавый
Встал над тихою дубравой;
То из облака блеснёт,
То за облако зайдёт;
С гор простёрты длинны тени;
И лесов дремучих сени,
И зерцало зыбких вод,
И небес далёкий свод
В светлый сумрак облеченны...
Спят пригорки отдаленны,
Бор заснул, долина спит...
Чу!..
полночный час звучит.
Дело
в том, что так же, как и в
элегиях Жуковского, пейзаж в ранних
его балладах выполняет не изобразительную,
а эмоциональную функцию. Именно
он должен настроить нас на переживание
таинственного исполнения сумасшедшей,
упрямой мечты Людмилы. Все эти
полторы строфы даны в динамике,
в переходах. Самую активную, но в
то же самое время незаметную роль
играют глаголы: усыпала, встал, блеснёт,
простёрты, заснул, спит, звучит. Пейзаж,
построенный на постоянном, едва уловимом
изменении состояния
Потряслись дубов вершины;
Вот повеял из долины
Перелётный
ветерок...
В «Леноре»
всё гораздо прозаичнее и, в силу
этого, не так впечатляет, эмоциональная
суггестия снята:
И вот... как будто лёгкий скок
Коня в тиши раздался:
Несётся по полю ездок;
Гремя, к крыльцу примчался;
Гремя, взбежал он на крыльцо;
И
двери брякнуло кольцо...
Вместо
скользящих, исподволь нарастающих
событий, как бы рождающихся в
самой свето-воздушной среде, –
прямая передача действий персонажа. Соответствуют
этому и глаголы: гремя, взбежал,
брякнуло... Здесь на уровне лексики
происходит овеществление потустороннего,
то есть уже не вещественного, духовного.
Подобное овеществление – и этого
Жуковский всячески избегал в
своём раннем балладном творчестве
– чревато полукомическими
Она подумала, сошла,
И на коня вспрыгнула.
Слово
подумала здесь великолепно. Оно
прекрасно бы сгодилось для какой-нибудь
реалистической, психологической прозы.
Но тут, в мистической истории, совершенно
комично. Если бы подумала, могла подумать,
то ни в какое ночное путешествие
уж конечно бы не отправилась. В том-то
и дело, что подумать не могла, захваченная
мистическим исполнением
Мчатся всадник и Людмила.
Робко дева обхватила
Друга нежною рукой,
Прислонясь к нему главой.
Скоком,
лётом по долинам...
И заметим,
нет ни одной конкретно-
Далее
текст «Людмилы» и «Леноры» расходится
самым существенным образом. Следуя
за Бюргером во втором своём переводе,
Жуковский отметил (причём очень
выразительно, картинно) все перипетии
ночного путешествия, якобы долженствующие
заворожить нас ужасом. Это встреча
и с похоронной процессией, и с
повешенным. Мертвец всех приглашает
на свадьбу. В «Людмиле» никаких
конкретностей нет, поэт понимает, что
они лишь раздробят уже пойманное
суггестивным потоком стихов восприятие.
Вместо пастора, гроба, вместо висельника
– духи, со всех сторон окружающие несущихся.
Не отвратительные и ужасные, а скорее
зловеще-соблазнительные, духи, завлекающие
в свой хоровод (так потом будет
завлекать младенца в чащу Лесной
царь в одноимённой балладе):
Слышат шорох тихих теней:
В час полуночных видений,
В дымке облака толпой,
Прах оставя гробовой
С поздним месяца восходом,
Лёгким, светлым хороводом
В цепь воздушную свились;
Вот за ними понеслись;
Вот поют воздушны лики:
Будто в листьях повилики
Вьётся лёгкий ветерок;
Будто
плещет ручеёк.
Если
бы страшное было к тому же ещё и
отталкивающим, кто бы соблазнился,
кто бы клюнул на эту удочку? Нет,
заманивают так, что кажется, будто
лёгкий ветерок веет или ручеёк плещет.
Именно
в таком контексте
И что ж, Ленора, что потом?
О страх!.. в одно мгновенье
Кусок одежды за куском
Слетел с него как тленье;
И нет уж кожи на костях;
Безглазый череп на плечах;
Нет каски, нет колета;
Она в руках скелета.
Опасно
сближенные рифмой колет и скелет
похожи на каламбур. Всё дело в том,
что реальные детали (колет, каска) переводят
и мертвеца из мистического плана
в бытовой. А здесь он может
попасть либо в натуралистический
контекст, лишённый всякой таинственности
и вызывающий эмоциональный шок
лишь своей отвратительностью (нечто
вроде современных фильмов
«Людмила»
была написана в 1808 году. В 1812-м Жуковский
завершит свою знаменитую «Светлану».
Это будет как бы травестийный
вариант «Людмилы», поворот темы
от снов, навеянных нашей гордыней,
от иллюзий, в которые мы превращаем
жизнь, к реальным снам и обманам,
в силу своей реальности парадоксально
оказывающимся нестрашными. Здесь
музыкальность Жуковского достигает
какой-то предельной выразительности:
Я молюсь и слёзы лью!
Утоли печаль мою,
Ангел-утешитель...
Я сказал
бы, что это и не музыкальность
уже даже, а какой-то фонетический
балет. То же в написанной несколько
раньше балладе «Кассандра»:
Духи, бледною толпою
Покидая мрачный ад,
Вслед за мной и предо мною
Неотступные летят...
Не правда
ли, настоящая хореография!
Чтобы
понять антитезу Жуковского в его
«Светлане», стоит внимательнее приглядеться
к её заключительным строфам, учитывая
несомненный автобиографический подтекст
этого произведения3:
Друг с тобой; всё тот же он
В опыте разлуки...
Любое
испытание, даже потеря, с этой точки
зрения, если принимать мир таким,
каков он есть (точнее, таким, каким
его создал Бог), ведёт к конечной
встрече, лишь углубляющей чувство
опытом разлуки. Светлана ропщет на судьбу,
но не восстаёт на Создателя, она не
соглашается на обладание фантомом
как реальностью, и поэтому её
соблазняет лишь страшный сон, за которым
пробуждение. Ведь
Благ зиждителя закон:
Здесь несчастье – лживый сон;
Счастье – пробужденье.
Б юргеровским
нарочитым ужасам здесь противопоставлялись
сказки зимней ночи (с самыми далёкими
перекличками, вплоть до «Зимней сказки»
Шекспира с её темой жизни-сна
и смерти-воскресения). Таким образом
Жуковский как бы отстранял от
себя обвинения в увлечении
Большая
дискуссия по поводу жанра баллады
и его “русскости” разгорелась
в 1816 году, после того как в девятом
номере «Вестника Европы» Павел
Катенин опубликовал свой вариант
вольного перевода бюргеровской «Леноры»,
назвав его «Ольга». К этому моменту
Катенин был уже автором
Интересно,
что «Ольга» Катенина написана тем
же четырёхстопным хореем, что и
«Людмила». Это позволяет только
отчётливее представить себе разницу
между ними. Во-первых, всякая “гладкость”
стиля Жуковского не просто игнорируется
– специально изничтожается. Стих возвращается
к нарочитой корявости XVIII века, долженствующей
знаменовать народность и простоту:
И девица горько плачет,
Слёзы градом по лицу;
И вдруг полем кто-то скачет,
Кто-то, всадник, слез к крыльцу;
Чу! за дверью зашумело,
Чу! кольцо в ней зазвенело;
И знакомый голос вдруг
Кличет
Ольгу: “Встань, мой друг!..”
Строка
“И вдруг полем кто-то скачет”
по всей звуковой какофонии была в
системе Жуковского невозможной. Дальнейший
разговор девицы и мертвеца решён
как бытовая беседа:
“...Отвори скорей без шуму.
Спишь ли, милая, во тьме?
Слёзну думаешь ли думу?
Смех иль горе на уме?” –
“Милый!
ты! так поздно к ночи!..”
Кстати,
это в некотором отношении
было сильным ходом. У Катенина нам
не сообщается, что жених мёртв. Мы
можем некоторое время блуждать
в неведении, чему способствует “приземлённость”,
“обыкновенность” разговора героев.
Подобное решение могло бы обострить
восприятие, сделать балладу только
более зловещей, если бы излишняя вещественность
и лексический эклектизм не разрушали
такого эффекта:
Справа, слева сторонами,
Мимо глаз их взад летят
Сушь и воды; под ногами4
Конскими мосты гремят.
“Месяц светит, ехать споро;
Я как мёртвый еду скоро.
Страшно ль, светик, с мёртвым спать?” –
“Нет...
что мёртвых поминать?”
И хотя
казуистическая, зловещая природа вопроса
мёртвого жениха у Катенина обозначена
ярче, сближение слов взад и светик
не позволяет избавиться от ощущения
фарсовой подоплёки происходящего.
Этому способствует и почти водевильный
диалог:

- Балласт қабаты
- Балли Комбетар
- Баллистика
- Баллистика и баллистическое движение
- Баллистическая экспертиза
- Баллистические ракеты стратегического назначения
- Баллистические ракеты стратегического назначения
- Балқаш көлінің экологиялық жағдайы
- Балқаш өңірі
- Балқаш проблемасы
- Балқаштың экологиялық ахуалы
- Балқаш экологиясы
- Балқыту пештері
- Баллада "Светлана" Жуковского