Философия Фридриха Ницше. 3
Философия Фридриха Ницше.
Оглавление.
- Введение.
- Так говорил Заратустра.
- Художественно-философское единство.
- Заключение.
- Библиографический список.
Введение.
Фридрих Ницше (1844 - 1900) - великий немецкий философ и филолог, поэт и музыкант. Перед тем, как приступить к краткому изложению и анализу его работы, хочется сказать несколько слов, обрисовав характер его философского мировоззрения в целом. Для творчества Ницше характерно необычное употребление общепринятых в философии понятий. Его идеи, как правило, облечены в форму фрагментов и афоризмов. Ему чужды всякие попытки построения философской системы. Согласно Ницше, мир есть постоянное становление и бесцельность, что выражается в идее "вечного возвращения одного и того же". Лишь понятие "вещи" выступает, как некий момент устойчивости в хаосе становления. Вслед за А. Шопенгауэром Ницше в основе мира мыслил волю как движущую силу становления, как порыв, как волю к власти, волю к расширению своего Я, к экспансии. Центральным понятием у Ницше является идея жизни, он является родоначальником направления, именуемого философией жизни.
Ницше можно назвать блестящим проповедником индивидуализма, волюнтаризма и иррационализма. Теория познания в её классическом смысле не была предметом особого внимания мыслителя, а некоторые его высказывания по этим вопросам проникнуты субъективизмом и агностицизмом. Ницше отвергает принципы демократии и исторического прогресса, он противопоставляет ему amor fati - любовь к судьбе; он отвергает также идеи равенства и справедливости, как "разлагающие цельность человеческой природы". Ницше, будучи сторонником принципа социальной иерархии, развивает элитарную концепцию абсолютного господства высшей касты - тех немногих, которые имеют право воплощать счастье, красоту и добро, господствовать над подавляющим большинством - серостью, которую не общество, а сама природа предназначила к тому, чтобы быть общественной пользой.
Основное внимание Ницше было сосредоточено на проблемах культуры, на вопросах этики и эстетики, в частности музыки, а также на идеях бытия человека. Ницше выделяет в искусстве два начала: дионисийское - стихийное, оргиастическое, экстатическое - и аполлоновское - просветлённое, гармоническое, рефлексивное. Эти противоборствующие силы характеризуют само бытие, причём дионисийское, изначально-жизненное, лежит в основе бытия. Идеал же культуры заключается в достижении равновесия этих полярных начал.
Нельзя не отметить, что главная тенденция в воззрениях этого незаурядно одарённого мыслителя и разносторонне развитого человека творчества состояла в совершенствовании культуры человеческого вида, в улучшении самого типа человеческой личности. Воззрения Ницше имели и по сию пору имеют большое влияние на умы людей; этому во многом способствует удивительно изящная литературная форма его произведений в виде броских афоризмов, парадоксальных выражений, памфлетов и притч, а также мужественный и вместе с тем поэтический характер его твёрдой и ясной, как холодный горный воздух, прозы.
Так говорил Заратустра.
«Произведение это стоит совершенно особняком. Оставим в стороне поэтов; быть может, вообще никогда и ничто не было сотворено от равного избытка силы. Мое понятие «дионисическое» претворилось здесь в наивысшее действие(höchste Tat); применительно к нему вся остальная человеческая деятельность выглядит бедной и условной» — такую оценку дает Ницше «Заратустре» в своей автобиографической книге «Ecce homo». Эта высокая оценка своего сочинения как небывалого «дионисийского действия» (Tat) в истории культуры дается ему при каждом упоминании. Описывая процесс создания «Заратустры», Ницше утверждает, что «надо вернуться на тысячелетия назад чтобы найти кого-нибудь, кто вправе... сказать: «это и мой опыт». Употребление слова «откровение» как характеристики книги, предложение начать с нее новое летоисчисление — все это проецирует книгу Ницше на Евангелие как на ключевой текст европейской культуры, возникновение которого производит переворот и открывает новую эпоху. Но «вернуться на тысячелетия назад», возможно, означает и более далекую временную перспективу: отсылку к той эпохе, которая была ареной первого столкновения «теоретического» и «интуитивного» человеком. Ницше характеризует речь Заратустры следующим образом: «Он противоречит каждым словом, этот самый утверждающий из всех умов; в нем все противоположности связаны в новое единство... До него не знали, что такое глубина, что такое высота, еще меньше знали, что такое истина... Не было мудрости, не было исследования души, не было искусства говорить до Заратустры».
«Искусство говорить» Заратустры оказывается новым словом, примиряющим противоположности, уничтожающим их в новом единстве. Вместе с тем, речь Заратустры, есть «возвращение языка к природе образности». «Действительно, кажется, вспоминая слова Заратустры, — пишет Ницше выше, — будто вещи сами приходят и предлагают себя в символы». Он цитирует слова своего Заратустры: «Здесь раскрываются тебе слова и ларчики слов всякого бытия: здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет здесь научиться у тебя говорить...». Возможно, именно «новое слово», будучи центром бытия и творческой силы Заратустры, определяет место этой книги в творчестве Ницше.
То, что перед нами, и, в самом деле, необычный текст, признают практически все исследователи творчества Ницше. Многие при этом склонны рассматривать его с филологической точки зрения, как текст поэтический. Такое понимание его как «высшего упражнения стиля» (при полном отсутствии содержания) Ницше высмеял в своем «Ecce homo», оно явно никак не соответствует высокой оценке автора. Вообще, эта книга, как правило, ставит исследователя в тупик, так как, если его нельзя рассматривать как текст поэтический, то его никак нельзя и свести к какой-нибудь более или менее убедительной системе. (На этом пути мы неизбежно столкнемся с массой неразрешимых противоречий). Любая попытка интерпретировать то или иное понятие, ту или иную «мысль» Ницше, исходя из развертываемой перед нами образной системы заведомо обречена на неудачу. Если, в самом деле, принять тезис Ницше о том, что никто никогда не создавал ничего подобного его «Заратустре», то придется признать, что к нему неприменим и обычный подход (например, в таких категориях как стиль / содержание). Метод здесь должен быть подсказан самим текстом Ницше. Другими словами, необходимо отвлечься от всех штампов и общих мест о поэтичности, и попытаться увидеть «устройство» текста, его важнейшие механизмы, попытаться уловить новизну в обращении со словом, предположив в качестве предварительной гипотезы, что текст этот не только не противоречив, но представляет собой действительно новое семиотически-философское явление, организованное по своим собственным семантическим законам, и степень его понимания напрямую зависит от понимания этих законов.
4. Художественно-философское единство.
Попробуем рассмотреть некоторые из законов организации художественно-философского единства книги «Так говорил Заратустра». Введение к книге Ницше названо «Предисловием Заратустры» («Zarathustras Vorrede»). Оно представляет собой некоторую «предысторию», включающую и речи Заратустры, однако, речи, которые он сам же осуждает в конце ее как обращенные не к тем, к кому следовало. Вся вступительная часть, таким образом, оказывается прелюдией «подлинных» событий, которая названа предисловием, т.е. речами самого Заратустры. Любопытно, что таким образом как бы игнорируется фабульная часть действия, наиболее развитая именно в этой части книги Ницше.
Остановимся на нескольких самых первых метафорических образах, чтобы на их примере продемонстрировать принцип развертывания метафоры у Ницше. Повествование начинается с того момента, когда Заратустра ранним утром, обращаясь к солнцу, сравнивает себя с ним и его движением к горизонту: «Я должен, подобно тебе закатиться, как называют это люди, к которым хочу я спуститься». При этом слово «закатиться» («untergehen»), выделенное у Ницше как слово, принадлежащее другим, т.е. как «чужое» слово, в немецком языке означает также «погибнуть». Движение к линии горизонта, движение вниз с точки зрения людей это в то же время и путь к гибели. Этот второй смысл слова актуализируется до развернутой метафоры заката-гибели каждый раз, когда возникает сравнение Заратустры с солнцем. Заратустра, почувствовав, подобно солнцу, избыток и пресытившись своей мудростью, должен спуститься, как делает это солнце «каждый вечер, окунаясь в море и неся свой свет на другую сторону мира». Он просит благословения у солнца. «Взгляни, — говорит он, — эта чаша хочет опять стать пустою, и Заратустра хочет опять стать человеком». Избыток солнца заставляет его изливать свет на Заратустру и тот же избыток ведет самого Заратустру вниз, к людям. Однако закат солнца означает его погружение в море и переход «на другую сторону мира», тогда как закат Заратустры — его опустошение и его гибель. Кроме того, речь идет о «превращении» Заратустры, так как он «хочет опять стать человеком». Логика разворачиваемой перед нами метафоры приводит нас к выводу, что закат или движение вниз для Заратустры, в отличие от солнца, есть одновременно и движение к «человеческому», и движение к гибели, что вызвано привнесением «чужого» слова: «человеческое» здесь предстает прежде всего как взгляд людей на движение солнца и Заратустры, как его наименование — закатом и гибелью, тогда как оно означает переход на другую сторону и новый восход. Смысл заката как прихода к людям означает в их понимании гибель.
Можно предположить, что здесь нас наталкивают на то, чтобы продолжить проекцию на Евангелие: движение Заратустры, подобно движению солнца, это закат, чреватый новым восходом, гибель, сулящая возвращение и воскресение. Однако этот евангельский смысл метафоры, как мы увидим в дальнейшем, есть также лишь одна из возможных интерпретаций движения Заратустры, ее смысл вскоре заглушается иным толкованием метафоры заката-гибели. Вслед за обращением к солнцу начинается само странствие Заратустры по направлению вниз и к людям. Первым он встречает старика-отшельника, «святого старца», который замечает «превращение» Заратустры и по-своему интерпретирует его движение «вниз»: «Заратустра проснулся: чего же хочешь ты среди спящих? Как на море жил ты в одиночестве, и море носило тебя. Увы! Ты хочешь выйти на сушу?..» На что Заратустра отвечает: «Я люблю людей». Мы видим, как изначальная метафора продолжает развертываться и в то же время ломается изнутри благодаря привнесению еще одной точки зрения, точки зрения «святого старца». Заратустра оказывается «пробудившимся» («Erwachter»), т.е. он сам до своего пути вниз был подобен спящим — людям. С одной стороны, Заратустра идет вниз, к людям, подобно солнцу, погружающемуся в море, сам становясь при этом человеком, но, с другой — он поднимается из моря своего одиночества и пробуждается ото сна, что делает его непохожим на «спящих», т.е. на людей (Эти разные интерпретации движения Заратустры продолжают развиваться на протяжении всей книги. Например, в самом конце Заратустра уподоблен «утреннему солнцу, подымающемуся из-за темных гор»).
Начиная с первой же страницы, Ницше вводит в свой текст коннотации как минимум трех религиозных символико-семантических полей: евангельский смысл, подтверждаемый помимо отмеченных выше элементов, еще и возрастом Заратустры, а также некоторыми искаженными цитатами (мудрые станут «радоваться безумству своему, а бедные — богатству своему»), зороастрийский (поклонение солнцу и имя героя), и буддийский. Последний отчетливо звучит в метафоре «пробуждения». Что касается библейских мотивов, то в тексте «Заратустры» мы все время сталкиваемся с таким их использованием, когда они развиваются как скрытая параллель к тексту Ницше, но при этом снимается другим, противоречащим ему мотивом или противящимся ему контекстом. Слово Евангелия — это также «чужое», параллельно звучащее слово для книги Ницше. Однако, религиозные коннотации участвуют в качестве вспомогательных средств в развертывании основных образов и мотивов, в данном случае, в развитии сравнения солнца и Заратустры, заката и гибели, прежде всего благодаря введению «чужого» слова — слова людей о закате солнца и слова старца о Заратустре.
Развивая далее религиозные ассоциации, Заратустра говорит о своей любви к людям и о том, что несет им дар. Но святой отшельник не советует давать что-либо людям: «Лучше сними с них что-нибудь и неси вместе с ними — это будет для них лучше всего...» (Слова о том, чтобы взять на себя людское бремя, конечно, также можно воспринять в евангельском смысле, но не как противоположность «дару»). Он же противопоставляет любовь к людям любви к Богу. Очевидно, это противопоставление звучит для Заратустры слишком тривиально, поэтому он немедленно ставит под сомнение свои собственные слова о любви: «Что говорил я о любви!» Но и святой внезапно меняет смысл своей речи. В начале разговора, отговаривая Заратустру идти к людям и давать им что-либо, кроме милостыни, он объединял себя с Заратустрой: «они недоверчивы к отшельникам и не верят, что мы приходим, чтобы дарить». Позже, рассказав ему о своей жизни, он спрашивает: «Но скажи, что несешь ты нам в дар?» Так внезапно, святой меняет свою позицию. Если несколькими строками выше он смотрел на людей со стороны и говорил об их несовершенстве и неспособности принять дар, то теперь он превращается в одного из них и вопрошает Заратустру о его даре себе как одному из них. Но и Заратустра подхватывает эту форму обращения и вновь, как и выше, в вопросе о любви к людям, отказывается от своих слов: «Что мог бы я дать вам!» И далее, как будто подтверждая слова старца о том, что приходящий к людям отшельник для них — вор: «Позвольте мне скорее уйти, чтобы что-нибудь я не взял у вас!» Таким образом, с переменой формы местоимения (им — нам) в речи отшельника меняются и позиции участников диалога. Заратустра отказывается от своих слов о даре и любви и как будто принимает противопоставление «давать людям — брать у них», более того, он принимает и позицию старца как одного из «людей» — позицию того, кто страшится приходящего как вора. Заратустра страшится взять у него нечто само похожее на ценный дар: он не хочет поведать ему о том, что «Бог мертв».
Итак, образ «святого старца» также не ясен, как и метафора гибели-заката. Он-то противопоставляет себя людям, то говорит о них в первом лице. При этом, меняя свою позицию, он вовлекает в эту игру и Заратустру. В конце разговора, когда позиции его участников, казалось бы, определены, внезапно оказывается, что и сам старец подобен Заратустре. «Заратустра преобразился, ребенком стал Заратустра», замечает отшельник вначале. Но в конце, как раз там, где старец заговорил от имени людей, а Заратустра отказался принести ему дар или забрать что-нибудь у него, разница между ними упраздняется: «Так разошлись они в разные стороны, старец и человек (der Mann), и каждый смеялся, как смеются дети».
Образ старца, метафора дара, как и метафора гибели-заката, развиваются до тех пор, пока полностью не утрачивает свою логику, прежде всего, вбирая в себя свою же противоположность (старец — один из людей, но он же подобен Заратустре; взять бремя означает отобрать бесценный дар; движение вниз, «вочеловечение» есть одновременно и движение вверх, и «бодрствование» «среди спящих»). При этом метафора не выдерживается еще и, прежде всего, потому, что ее актуализация связана с позициями участников действия, которые, в свою очередь, оказываются крайне неустойчивыми.
Обратимся теперь к основному фабульному эпизоду «Предисловия». Он начинается с появления канатного плясуна над площадью. Этому появлению непосредственно предшествует речь Заратустры о сверхчеловеке, на что толпа отвечает ему: «Мы слышали уже довольно о канатном плясуне; пусть нам покажут его!» «А канатный плясун, подумав, что эти слова относятся к нему, принялся за свое дело».
Толпа смеется над Заратустрой, называя сверхчеловека канатным плясуном. Но не только сам канатный плясун относит эти слова всерьез на свой счет. Заратустра, хотя и дивится народу, но подхватывает его метафору: «Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью. Опасно прохождение, опасно быть в пути, опасен взор, обращенный назад, опасны страх и остановка... в человеке можно любить только то, что он переход и гибель». Здесь опять употреблено слово «Untergang», т.е. «гибель» или «закат», следовательно, «переход» и «гибель» — это атрибуты самого Заратустры (он — тот, кто идет над пропастью). Ниже Заратустра говорит умирающему канатному плясуну: «Ты из опасности сделал себе ремесло, а за это нельзя презирать. Теперь ты гибнешь от своего ремесла...» Канатный плясун уподобляется Заратустре и предвестнику сверхчеловека не только с точки зрения народа и своей собственной, но также и с позиции самого Заратустры. Вообще весь эпизод с канатным плясуном выглядит прямой иллюстрацией речей Заратустры о сверхчеловеке. Говоря о человеке как о «канате над пропастью», Заратустра, казалось бы, недвусмысленно подтверждает правильность такого понимания.
Вслед за этим действие развивается следующим образом: появляется скоморох, он издевается над канатным плясуном, прыгает через него, последний падает и умирает на руках Заратустры, который обещает похоронить его. Ночью к Заратустре подкрадывается скоморох и говорит, что ему лучше уйти из города, могильщики насмехаются над ним, он уходит в лес, там просит у некоего старика еды и питья и хоронит плясуна в дупле дерева. Все это занимает три маленькие подглавки и представляет собой наиболее насыщенный в сюжетном отношении и наиболее изобилующий персонажами отрывок. Попробуем, однако, разобраться в этих сюжете и персонажах.
Как уже было сказано, канатный плясун уподоблен сверхчеловеку в восприятии толпы и вследствие своей ошибки, а также самому Заратустре по логике метафоры человека как каната, протянутому на пути к сверхчеловеку. Скоморох же в речи умирающего плясуна именуется чертом. В следующем отрывке Заратустра отмечает: «Жутко человеческое существование и к тому же лишено смысла: скоморох может стать уделом его (Verhängnis)». Но и сам Заратустра чуть ниже сравнивается уже не с канатным плясуном, а с его врагом — скоморохом, («и поистине, ты говорил, как скоморох»). Последний, однако, подтверждает и сопоставление Заратустры с канатным плясуном: он предупреждает, что от гнева толпы Заратустру спасло только то, что он связался с трупом, и, что, если он не уйдет из города, то завтра скоморох перепрыгнет и через него — «живой через мертвого». Однако позже сам Заратустра вновь сравнивает себя со скоморохом: «Через медлительных и нерадивых перепрыгну я. Пусть будет моя поступь их гибелью (Untergang)!» (В третьей части мы найдем прямое противоречие, почти полемику, с этой мыслью Заратустры, когда он же скажет: «Но только скоморох думает: «Через человека можно перепрыгнуть»). Столь прозрачное на первый взгляд сравнение с канатным плясуном оказывается ложным, или, скорее, лишь одной из возможных интерпретаций. В действительности, постоянно поддерживается ассоциативная связь между фигурами скомороха, канатного плясуна, сверхчеловека и самого Заратустры. Если выше Заратустре уподоблен канатный плясун, то теперь он сам (Заратустра) принимает атрибуты скомороха и оказывается предвестником гибели(-заката) для тех, кто только что символизировал его самого.
В следующем эпизоде этот клубок связей и ассоциаций продолжает нарастать. Могильщики, встретив Заратустру, издеваются над ним за то, что он связался с мертвым телом и говорят следующее: «Не хочет ли Заратустра украсть у черта его кусок? Ну, так и быть! Желаем хорошо поужинать! Если только черт не более ловкий вор, чем Заратустра! — Он украдет их обоих, он сожрет их обоих!» Таким образом, возобновляется мотив Заратустры как вора, который мы встречали в самом начале, в разговоре с отшельником, а затем в проекции на слова Евангелия о «воре и разбойнике», т.е. ложном пастыре. Но вором оказывается и черт, который выше также назван скоморохом. Оба они — воры, стремящиеся утащить труп на свою трапезу, однако, черт может съесть и самого Заратустру, ведь тот «для людей... еще середина между безумцем («Narr») и трупом».
К этому клубку сравнений подключается и еще одно: сравнение голода с разбойником, после чего Заратустра оказывается у дома второго отшельника, которому говорит следующее: «Тот, кто кормит голодного, насыщает свою собственную душу: так говорит мудрость». Евангельский смысл требования накормить голодного существенно изменен ссылкой на «мудрость» и вводом чуждого Евангелию мотива самоудовлетворения. Однако именно евангельский смысл данной фразы тут же получает подтверждение: в ответ на свою просьбу Заратустра получает хлеб и вино — символы Тайной вечери и Евхаристии. Таким образом, тема трапезы (Mahlzeit) развивается в сторону кощунственного снижения центрального христианского символа: «трапеза» Заратустры, который утащил мертвое тело у черта — «трапеза» черта, который, в свою очередь, может поужинать Заратустрой — трапеза самого Заратустры, где хлеб и вино в качестве Святых Даров проецируют ее на Евангельскую трапезу Господню и литургическое Пресуществление.
Отшельник, который предлагает эти «дары» ведет себя странно: он настаивает на том, чтобы мертвый спутник Заратустры также принял участие в трапезе. Это означает, с одной стороны, что мертвый также, по его мнению, участник трапезы, с другой — вновь получает развитие мотив дара, причем он обретает новый смысл: это дар мертвому. Наутро Заратустра расстается со своим первым спутником — трупом, несостоявшимся участником трапезы и потенциальной добычи для трапезы волков, которых он сам, кстати, вовсе не опасается (не потому ли, что он «вор и разбойник»?).
Итак, мы видим, что уподобление друг другу поочередно канатного плясуна, сверхчеловека, скомороха, черта и Заратустры служит определенной цели, а именно тому, что символы, наполненные определенным культурным, в данном случае религиозным, смыслом подвергаются искажающему почти до неузнаваемости развитию, их смысл ускользает.
Позиции всех участников разворачиваемого сюжета постоянно меняются. Те, кто вначале были, казалось бы, призваны символизировать сверхчеловека или хотя бы его провозвестников, затем оказываются частью толпы на площади, «медлительными и нерадивыми», через которых «перепрыгнет» Заратустра и которым он несет гибель. Сам Заратустра, «изменившийся», ставший человеком, одновременно является и шутом, и трупом, и скоморохом, и канатным плясуном, и чертом. Речь идет, однако, не столько о многоликости Заратустры, сколько о его постоянной изменчивости, потому что слово других о нем может в любой момент стать его словом о самом себе.
Таким образом создается принципиально новый тип текста — текст, который строится по принципу отрицания только что сказанного, размывания всего устойчивого, в т.ч. и образов, и понятий, созданных внутри самого этого текста. Он строится как диалог различных способов наименования вещей. Но это диалог, в котором каждый участник в любой момент может отказаться от своей позиции и перейти на сторону противника, приняв «его» слово за «свое».
Если мы попытаемся, опираясь на текст «Предисловия» (как, впрочем, и исходя из всей книги Ницше), понять, кто такой сам Заратустра, то неизбежно столкнемся с множеством взаимных наименований, метафор, символов, смысл которых начинает ускользать как раз в тот момент, когда нам кажется, что мы ухватили логику его развития. Ни одна из его харатеристик не может восприниматься как окончательная. Например, Заратустра, очевидно, противопоставляет себя «пастырям» народа, «проповедникам покаяния», но также и самому этому народу — народу на площади. Закончив свою речь о сверхчеловеке, Заратустра замечает, что народ не понимает его: «мои речи не для их ушей. Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы научились они слушать глазами? Неужели надо греметь, как литавры и как проповедники покаяния? Или верят они только заикающемуся?» Весь процитированный отрывок, очевидно, проецирован на евангельские слова: «Имеющий уши слышать да слышит». Однако в первой же фразе, развивающей эту ассоциацию, происходит подмена слов: «слушать глазами», что дезориентирует читателя, а в следующей дается указание на авторство источника ассоциации: «проповедники покаяния» велят «слушать ушами» и гремят «как литавры», но они же еще и «заикающиеся». Странное сближение семантически различных слов: «слушать» и «глазами» — противопоставлено, таким образом, «гремящей» речи «заикающегося» «проповедника покаяния», т.е., очевидно, по ассоциативной аналогии, евангельскому слову о «слушании ушами». Ницше взламывает привычную языковую логику, опираясь на культурно-ориентированное слово, слово принадлежащие определенной символической традиции. И уже следующая его фраза раскрывают смысл этой традиции: «У них есть нечто, чем гордятся они. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это культурою (Bildung), она отличает их от козопасов».
Итак, эта традиция, эта символико-семантическая «ориентированность» слова называется «культурой». Именно она противится «пониманию» слов Заратустры, «слушанию глазами», т.е. совмещению в традиционном языковом употреблении несовместимых понятий. Но и само слово «культура» оказывается, как и в случае с «закатом», «чужим» словом людей, отличающим их от «козопасов», кроме того это слово «культура» («Bildung») в немецком языке означает «образование», а в определенном контексте и — «образование слов», «формообразование». (Напомню также, что в «Рождении трагедии» именно «образование» противопоставлялось подлинному искусству и рассматривалось как прямое следствие победы «эстетического сократизма» и главное препятствие для возрождения трагедии). Следовательно, мешает людям слушать слово Заратустры, в первую очередь, культура как определенный тип образования и словообразования, как особый раз и навсегда установленный смысл слов и понятий, но с точки зрения Заратустры, это «культурное» слово и есть «заикание».
Однако здесь вновь вступает в действие уже не раз использованный принцип антитезы: в тот момент, когда кажется, что мы уловили смысл противопоставления, его логика ломается изнутри. Оказывается, Заратустра и сам подобен «проповедникам»: достаточно вспомнить его проповедь на базарной площади («Я учу вас о сверхчеловеке»), его слова «Но моя кровь родственна их крови, и я хочу, чтобы моя кровь была почтена в их крови» и, наконец, сравнение самого Заратустры с пастухом, которое становится понятно именно в контексте евангельских изречений. «Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом». В этой фразе совмещены сразу два евангельских изречения: «они были, как овцы, не имеющие пастыря» «и будет одно стадо и один Пастырь». У Ницше речь идет, с одной стороны, об отсутствии пастыря как бедствии для стада, но уже следующая фраза показывает, что подлинное бедствие — это равенство всех, т.е. в отсутствие того, кто выделяется из стада, последние признаны просто сумасшедшими. При этом смысл слова «стадо» явно уничижительный. В этом контексте «одно стадо» «eine Herde» верно передано в русском переводе как «одно лишь». Именно эти слова стоят в Евангелии от Иоанна («nur eine Herde»), но они, разумеется, означают вовсе не сетования на равенство, как у Заратустры, но, напротив, обетование единства и единодушия паствы. Именно отсутствие «пастыря» характеризует состояние «последних людей», а Заратустра, будучи провозвестником сверхчеловека, как раз играет роль пастыря, так же, как ранее роль проповедника, который учит «слушать глазами». Так, Заратустра оказывается и пастырем стада, и вором, разбойником, соблазнителем. Недаром люди на площади принимают его за «насмешника» («Spötter»), который говорит «со смехом ужасные шутки». Эти «ужасные шутки» означают полное разрушение смысла слова, его возможности быть чему-то противопоставленным (невозможно сказать ни что оно есть, ни что оно не есть), его соотносимости с каким бы то ни было культурным контекстом.
Здесь в действие приводится еще одно противоречие. С одной стороны, Заратустра насмехается над культурой, образованием, словом, а, следовательно, над тем, что «отличает их от козопасов», но с другой — он сетует на то, что «говорил им, как козопасам». При этом становится совсем непонятно, кто такие люди на площади. Это, разумеется, не те, кого «любит» Заратустра (гл. «Я люблю того...»), не те, кто готовит путь сверхчеловеку, но, с другой — это и не «последние люди», т.к. «последние люди» не знают значения самых простых слов , а, значит, их нельзя заподозрить в том, что они гордятся «культурой» (Bildung). Поэтому и нельзя с ними было говорить как с козопасами, не имеющими представления о словах, не знающих образования и словообразования.
Фраза о козопасах включается в игру смыслами вокруг символов «пастыря» и «стада», но и сама она имеет двоякий смысл. Оригинал позволяет двоякое толкование: неясно, кто сравнивается с козопасами — сам Заратустра или его слушатели. Помимо характеристики адресата речей Заратустры, она может быть характеристикой и самого Заратустры. (Ницше всегда обыгрывает двузначность слов и словесных конструкций, поэтому едва ли данная двусмысленность здесь случайна). Отметим, что сказано не «пастырь» и не «пастух», как в других местах, а именно козопас, хотя в Евангелии везде, где говорится о стаде подразумевается стадо овец, — кроме одного места: «и соберутся пред ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлов; и поставит овец по правую Свою сторону, а козлов по левую». «Ужасные шутки», таким образом, продолжаются и в речи Заратустры к самому себе. Слушающие его люди уподоблены «дурному» стаду козлов, но и сам Заратустра — пастырю этого стада, т.е. «дурному» пастырю. В Евангелии же есть противопоставление «пастыря доброго», который «входит дверью... и овцы слушаются голоса его» и «вора и разбойника», который «не дверью входит во двор овчий». И этот смысл получает ассоциативное подтверждение, если вспомнить, что отшельник в лесу предупреждал Заратустра о том, что его сочтут вором, и позже, будучи назван вором и разбойником, Заратустра примет эти наименования: «Сманить многих из стада — для этого пришел я. Негодовать будет на меня народ и стадо: разбойником хочет называться Заратустра у пастухов». При этом Заратустра как будто принимает и христианское символическое значение слов «пастух», «стадо». Но «стадо» здесь не есть то же, что «народ» («народ и стадо»). Кроме того, уже в следующем предложении оказывается, что и слово «пастух» — не «их» слово. У «них» есть другое, собственное наименование: «У пастухов, говорю я, но они называют себя добрыми и праведными. У пастухов, говорю я, но они называют себя правоверными».

- Философия Фридриха Ницше
- Философия Фридриха Ницше. Концепция сверхчеловека
- Философия Фридриха Ницше. Учение о сверхчеловеке
- Философия Фрэнка Бэкона
- Философия Фрэнсиса Бэкона
- Философия Фрэнсиса Бэкона. Критика «идолов» и метод познания
- Философия Хайдеггера
- Философия Френсиса Бэкона
- Философия Френсиса Бэкона:развитие экспериментального метода и метода индукции
- Философия Френсиса Бэкона, Томаса Гоббса и Джона Локка
- Философия Фридриха Вильгельма Ницше
- Философия Фридриха Ницше
- Философия Фридриха Ницше
- Философия Фридриха Ницше