Реформа языка Карамзина

Реформа языка Карамзина 

Проза и поэзия Карамзина  оказали решительное  влияние на развитие русского литературного  языка. Карамзин целенаправленно  отказывался от использования  церковнославянской лексики и грамматики, приводя язык своих произведений к обиходному языку своей эпохи и используя в качестве образца грамматику и синтаксис французского языка. 

Карамзин ввёл в русский язык множество новых  слов — как неологизмов («благотворительность», «влюблённость», «вольнодумство», «достопримечательность», «ответственность», «подозрительность», «промышленность», «утончённость», «первоклассный», «человечный»)[4], так и варваризмов («тротуар», «кучер»). Также он одним из первых начал использовать букву Ё. 

Изменения в  языке, предлагаемые Карамзиным, вызвали  бурную полемику в 1810-х годах. Писатель А. С. Шишков при содействии Державина основал в 1811 году общество «Беседа любителей русского слова», целью которого была пропаганда «старого» языка, а также критика Карамзина, Жуковского и их последователей. В ответ в 1815 году образовалось литературное общество «Арзамас», которое иронизировало над авторами «Беседы» и пародировало их произведения . Членами общества стали многие поэты нового поколения, в том числе Батюшков, Вяземский, Давыдов, Жуковский, Пушкин. Литературная победа «Арзамаса» над «Беседой» упрочила победу языковых изменений, которые ввёл Карамзин. 

В то же время  позже произошло сближение Карамзина  с Шишковым, и благодаря содействию последнего Карамзин в 1818 году был избран членом Российской академии.

стория» Карамзина не была первым описанием истории России, до него были труды В. Н. как историк М. М. Щербатова. Но именно Карамзин открыл историю России для широкой образованной публики. По словам А. С. Пушкина «Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Колумбом». Это произведение вызвало также и волну подражаний и противопоставлений (например, «История русского народа» Н. А. Полевого)

Карамзин  — переводчик

Он  работал главным  редактором в детском  журнале "Детское  чтение для сердца и разума", но с  приходом Карамзина  этот журнал поскучнел. Николай Михайлович уехал за границу, убегая от масонов, в  партии которых он состоял. Карамзин вышел из масонской организации, поэтому они начали ему угрожать и преследовать. 
 
 

Если  мы предложим сей  вопрос инос

транцу, особливо французу, то он, не задумавшись, будет отвечать: "От холодного климата". Со времен Монтескье  все феномены умственного, политического и нравственного мира изъясняются климатом. "

Ах, мой дорогой, ваш  нос не замерзает? (фр.)) - сказал Дидерот в  Петербурге одному земляку  своему, который жаловался, что в России не чувствуют великого ума его, и который  в самом деле за несколько дней перед тем ознобил себе нос.

Но  Москва не Камчатка, не Лапландия; здесь  солнце так же лучезарно, как и в других землях; так же есть весна и лето, цветы  и зелень. Правда, что у нас холод  продолжительнее; но может ли действие его на человека, столь умеренное в России придуманными способами защиты, вредить дарованиям? И вопрос кажется смешным! Скорее жар, расслабляя нервы (сей непосредственный орган души), уменьшит ту силу мыслей и воображения, которая составляет талант. Давно известно медикам-наблюдателям, что жители севера долговечнее жителей юга: климат, благоприятный для физического сложения, без сомнения, не гибелен и для действий души, которая в здешнем мире столь тесно соединена с телом. - Если бы жаркий климат производил таланты ума, то в Архипелаге всегда бы курился чистый фимиам музам, а в Италии пели Виргилии и Тассы; но в Архипелаге курят... табак, а в Италии поют... кастраты.  

У нас, конечно, менее  авторских талантов, нежели у других европейских  народов; но мы имели, имеем их, и, следовательно, природа не осудила нас удивляться им только в чужих землях. Не в климате, но в обстоятельствах гражданской жизни россиян надобно искать ответа на вопрос: "Для чего у нас редки хорошие писатели?"  

Хотя  талант есть вдохновение  природы, однако ж  ему должно раскрыться учением и созреть в постоянных упражнениях. Автору надобно иметь не только собственно так называемое дарование, - то есть какую-то особенную деятельность душевных способностей, - но и многие исторические сведения, ум, образованный логикою, тонкий вкус и знание света. Сколько времени потребно единственно на то, чтобы совершенно овладеть духом языка своего? Вольтер сказал справедливо, что в шесть лет можно выучиться всем главным языкам, но что во всю жизнь надобно учиться своему природному. Нам, русским, еще более труда, нежели другим. Француз, прочитав Монтаня, Паскаля, 5 или 6 авторов века Людовика XIV, Вольтера, Руссо, Томаса, Мармонтеля, может совершенно узнать язык свой во всех формах; но мы, прочитав множество церковных и светских книг, соберем только материальное или словесное богатство языка, которое ожидает души и красот от художника. Истинных писателей было у нас еще так мало, что они не успели дать нам образцов во многих родах; не успели обогатить слов тонкими идеями; не показали, как надобно выражать приятно некоторые, даже обыкновенные, мысли. Русский кандидат авторства, недовольный книгами, должен закрыть их и слушать вокруг себя разговоры, чтобы совершеннее узнать язык. Тут новая беда: в лучших домах говорят у нас более по-французски! Милые женщины, которых надлежало бы только подслушивать, чтобы украсить роман или комедию любезными, счастливыми выражениями, пленяют нас нерусскими фразами. Что ж остается делать автору? Выдумывать, сочинять выражения; угадывать лучший выбор слов; давать старым некоторый новый смысл, предлагать их в новой связи, но столь искусно, чтобы обмануть читателей и скрыть от них необыкновенность выражения! Мудрено ли, что сочинители некоторых русских комедий и романов не победили сей великой трудности и что светские женщины не имеют терпения слушать или читать их, находя, что так не говорят люди со вкусом? Если спросите у них: как же говорить должно? то всякая из них отвечает: "Не знаю; но это грубо, несносно!" - Одним словом, французский язык весь в книгах (со всеми красками и тенями, как в живописных картинах), а русский только отчасти; французы пишут как говорят, а русские обо многих предметах должны еще говорить так, как напишет человек с талантом.  

Бюффон  странным образом  изъясняет свойство великого таланта или гения, говоря, что он есть терпение в превосходной степени. Но если хорошенько подумаем, то едва ли согласимся с ним; по крайней мере без редкого терпения гений не мелеет воссиять во всей своей лучезарности. Работа есть условие искусства; охота и возможность преодолевать трудкости есть характер таланта. Бюффон и Ж.-Ж. Руссо пленяют нас сильным и живописным словом: мы знаем от них самих, чего им стоила пальма красноречия!  

Теперь  спрашиваю: кому у  нас сражаться  с великою трудкостию быть хорошим автором, если и самое счастливейшее дарование имеет на себе жесткую кору, стираемую единственно постоянною работою? Кому у нас десять, двадцать лет рыться в книгах, быть наблюдателем, всегдашним учеником, писать и бросать в огонь написанное, чтобы из пепла родилось что-нибудь лучшее? В России более других учатся дворяне; но долго ли? До пятнадцати лет: тут время идти в службу, время искать чинов, сего вернейшего способа быть предметом уважения. Мы начинаем только любить чтение; имя хорошего автора еще не имеет у нас такой цены, как в других землях; надобно при случае объявить другое право на улыбку вежливости и ласки. К тому же искание чинов не мешает балам, ужинам, праздникам; а жизнь авторская любит частое уединение. - Молодые люди среднего состояния, которые учатся, также спешат выйти из школы или университета, чтобы в гражданской или военной службе получить награду за их успехи в науках; а те немногие, которые остаются в ученом состоянии, редко имеют случай узнать свет - без чего трудно писателю образовать вкус свой, как бы он учен ни был. Все французские писатели, служащие образцом тонкости и приятности в слоге, переправляли, так сказать, школьную свею реторику в свете, наблюдая, что ему нравится и почему. Правда, что он, будучи школою для авторов, может быть и гробом дарования: дает вкус, но отнимает трудолюбие, необходимое для великих и надежных успехов. Счастлив, кто, слушая сирен, перенимает их волшебные мелодии, но может удалиться, когда захочет! Иначе мы останемся при одних куплетах и мадригалах. Надобно заглядывать в общество - непременно, по крайней мере в некоторые лета, - но жить в кабинете.  

Со  временем будет, конечно, более хороших  авторов в России - тогда как увидим между светскими  людьми более ученых или между учеными - более светских людей. Теперь талант образуется у нас случайно. Натура и характер противятся иногда силе обстоятельств и ставят человека на путь, которого бы не надлежало ему избирать по расчетам обыкновенной пользы или от которого судьба удаляла его. Так, Ломоносов родился крестьянином и сделался славным поэтом. Склонность к литературе, к наукам, к искусствам - есть, без сомнения, природная, ибо всегда рано открывается прежде, нежели ум может соединять с нею виды корысти. Сей младенец, который на всех стенах чертит углем головы, еще не думает о том, что живописное искусство доставляет человеку выгоды в жизни. Другой, услышав в первый раз стихи, бросает игрушку и хочет говорить рифмами. Какой хороший автор в детстве своем не сочинял уже сатир, песен, романов? Но обстоятельства не всегда уступают природе; если они не благоприятствуют ей, то ее дарования по большей части гаснут. Чему быть трудно, то бывает редко - однако ж бывает, - и чувствительное сердце, живость мыслей, деятельность воображения, вопреки другим явнейшим или ближайшим выгодам, привязывают иногда человека к тихому кабинету и заставляют его находить неизъяснимую прелесть в трудах ума, в развитии понятий, в живописи чувств, в украшении языка. Он думает, желая дать цену своим упражнениям для самого себя, - думает, говорю, что труд его небесполезен для отечества; что авторы помогают согражданам лучше мыслить и говорить; что все великие народы любили и любят таланты; что греки, римляне, французы, англичане, немцы не славились бы умом своим, если бы они не славились талантами; что достоинство народа оскорбляется бессмыслием и косноязычием худых писателей; что варварский вкус их есть сатира на вкус народа; что образцы благородного русского красноречия едва ли не полезнее самых классов латинской элоквенции, где толкуют Цицерона и Виргилия; что оно, избирая для себя патриотические и нравственные предметы, может благотворить нравам и питать любовь к отечеству. - Другие могут думать иначе о литературе; мы не хотим теперь спорить с ними.  

Впервые опубликовано: "Вестник  Европы", 1802, №  14.  

Николай Михайлович Карамзин (1766-1826) - русский историк-историограф, писатель, поэт, почётный член Петербургской  Академии наук (1818) 

   Нечто  о науках…. 

Был человек - и  человек великий, незабвенный в  летописях философии, в истории  людей, - был человек, который со всем блеском красноречия доказывал, что просвещение для нас вредно и что науки несовместны с добродетелию!

   Я чту  великие твои дарования, красноречивый  Руссо! Уважаю истины, открытые  тобою современникам и потомству, - истины, отныне незагладимые на досках нашего познания, - люблю тебя за доброе твое сердце, за любовь твою к человечеству; но признаю мечты твои мечтами, парадоксы - парадоксами.

   Вообще рассуждение его о науках { Discours sur la question, proposee par l`Academie de Dijon, si le retablissement des Sciences et des Arts a contribue a epurer les moeurs? (Рассуждение о вопросе, предложенном академией города Дижона, способствовало ли развитие наук и искусств очищению нравов (франц.). - Ред.).} есть, так сказать, логический хаос, в котором виден только обманчивый порядок или призрак порядка; в котором сияет только ложное солнце - как в хаосе творения, по описанию одного поэта, - и день с ночью непосредственно, то есть без утра и вечера, соединяются. Оно есть собрание противоречий и софизмов, предложенных - в чем надобно отдать справедливость автору - с немалым искусством.

   "Но  Жан-Жака нет уже на свете:  на что беспокоить прах его?" - творца нет на свете, но  творение существует; невежды читают  его - самые те, которые ничего  более не читают, - и под эгидою славного женевского гражданина злословят просвещение. Если бы небесный Юпитер отдал им на время гром свой, то великолепное здание наук в одну минуту превратилось бы в пепел.

   Я осмеливаюсь  предложить некоторые примечания, некоторые мысли свои о сем важном предмете. Они не суть плод глубокого размышления, но первые, так сказать, идеи, возбужденные чтением Руссова творения { Новая пиеса одного неизвестного немецкого автора, которая нечаянно попалась мне в руки и в которой бедные науки страдают ужасным образом, заставила меня прочесть со вниманием "Discours" de J.-J. ("Рассуждение" Жан-Жака (франц.). - Ред.). - Примечания мои неважны, но они по крайней мере не выписаны ни из Готье, ни из Лаборда, ни из Мену, которых я или совсем не читал, или совсем забыл. - Что же принадлежит до господина немецкого анонимуса, то он, кроме злобы, тупоумия и несносного готтедского слога, ничем похвалиться не может; на такие сочинения нет ответа.}.

   Со времен  Аристотелевых твердят ученые, что  надобно определять вещи, когда желаешь говорить об них и говорить основательно. Дефиниции, или определения, служат фаросом в путях умствования - фаросом, который беспрестанно должен сиять пред глазами нашими, если мы не хотим с прямой черты совратиться. Руссо пишет о науках, об искусствах, не сказав, что суть науки, что искусства. Правда, если бы он определил их справедливо, то все главные идеи трактата его поднялись бы на воздух и рассеялись в дыме, как пустые фантомы и чада Химеры: то есть трактат его остался бы в туманной области небытия, - а Жан-Жаку непременно хотелось бранить ученость и просвещение. Для чего же? Может быть, для странности; для того, чтобы удивить людей и показать свое отменное остроумие: суетность, которая бывает слабостию и самых великих умов!

   Несмотря  на разные классы наук, несмотря  на разные имена их, они суть  не что иное, как познание натуры  и человека, или система сведений  и умствований, относящихся к  сим двум предметам { Познание  сих двух предметов ведет нас  к чувствованию всевечного творческого разума.}.

   От чего  произошли они? - От любопытства,  которое есть одно из сильнейших  побуждений души человеческой: любопытства,  соединенного с разумом. 

   Добрый  Руссо! Ты, который всегда хвалишь  мудрость природы, называешь себя  другом ее и сыном и хочешь обратить людей к ее простым, спасительным законам! Скажи, не сама ли природа вложила в нас сию живую склонность ко знаниям? Не она ли приводит ее в движение своими великолепными чудесами, столь изобильно вокруг нас рассеянными? Не она ли призывает нас к наукам? - Может ли человек быть бесчувствен тогда, когда громы натуры гремят над его головою; когда страшные огни ее пылают на горизонте и рассекают небо; когда моря ее шумят и ревут в необозримых своих равнинах; когда она цветет перед ним в зеленой одежде своей, или сияет в злате блестящих плодов, или, как будто бы утружденная великолепием своих феноменов, облекается в черную ризу осени и погружается в зимний сон под белым кровом снегов своих?

   Обратимся  во тьму прошедшего; углубимся  в бездну минувших веков и вступим в те давно истлевшие леса, в которых человечество, по словам твоим, о Руссо! блаженствовало в физическом и душевном мерцании; устремим взор наш на юного сына природы, там живущего: мы увидим, что и он не только о физических потребностях думает; что и он имеет душу, которая требует себе не телесной пищи. Сей дикий взирает с удивлением на картину натуры; око его обращается от предмета к предмету - от заходящего солнца на восходящую луну, от грозной скалы, опеняемой валами, на прекрасный ландшафт, где ручейки журчат в серебряных нитях, где свежие цветы пестреют и благоухают. Он в тихом восхищении пленяется естественными красотами, иногда нежными и милыми, иногда страшными: впивает их, так сказать, в свое сердце всеми чувствами и наслаждается без насыщения. Все для него привлекательно; все хочет он видеть и осязать в нервах своих; спешит к отдаленнейшему, ищет конца горизонту и не находит его - небо во все стороны над ним разливается - природа вокруг его необозрима и сим величественным образом беспредельности вещает ему: нет пределов твоему любопытству и наслаждению! - Таким образом, собирает он бесчисленные идеи или чувственные понятия, которые суть не что иное, как непосредственное отражение предметов, и которые носятся сначала в душе его без всякого порядка; но скоро пробуждается в ней та удивительная сила или способность, которую называем мы разумом и которая ждала только чувственных впечатлений, чтобы начать свои действия. Подобно лучезарному солнцу, освещает она хаос идей, разделяет и совокупляет их, находит между ими различия и сходства, отношения, частное и общее, и производит идеи особливого рода, идеи отвлеченные, которые составляют знание {Знать вещь есть не чувствовать только, но отличать ее от других вещей, представлять ее в связи с другими.}, составляют уже науку - сперва науку природы, внешности, предметов; а потом, через разные отвлечения, достигает человек и до понятия о самом себе, обращается от чувствований к чувствующему и, не будучи Декартом, говорит: "Cogito, ergo sum" - мыслю, следственно существую {Известный Декартов силлогизм.}; что ж я?.. Вся наша антропология есть не что иное, как ответ на сей вопрос.

   И, таким  образом, можно сказать, что  науки были прежде университетов,  академий, профессоров, магистров,  бакалавров. Где натура, где человек, там учительница, там ученик - там наука.

   Хотя  первые понятия диких людей  были весьма недостаточны, но  они служили основанием тех  великолепных знаний, которыми украшается  век наш; они были первым  шагом к великим открытиям Невтонов и Лейбницев - так источник, едва, едва журчащий под сению ветвистого дуба, мало-помалу расширяется, шумит и наконец образует величественную Волгу.

   Кто же, описывая дикого или естественного  человека, представляет его невнимательным, нелюбопытным, живущим всегда в одной сфере чувственных впечатлений, без всяких отвлеченных идей - думающим только об утолении голода и жажды и проводящим большую часть времени во сне и бесчувствии, - одним словом, зверем: тот сочиняет роман и описывает человека, который совсем не есть человек. Ни в Африке, ни в Америке не найдем мы таких бессмысленных людей. Нет! И готтентоты любопытны; и кафры стараются умножать свои понятия; и караибы имеют отвлеченные идеи, ибо у них есть уже язык, следствие многих умствований и соображений {Например, всякое прилагательное имя есть отвлечение. Времена глаголов, местоимения - все сие требует утонченных действий разума.}. - Или пусть младенец будет нам примером юного человечества, младенец, которого душа чиста еще от всех наростов, несвойственных ее натуре! Не примечаем ли в нем желания знать все, что представляется глазам его? Всякий шум, всякий необыкновенный предмет не возбуждает ли его внимания? - В сих первых движениях души видит философ определение человека; видит, что мы сотворены для знаний, для науки.

   Что суть  искусства? - Подражание натуре. Густые, сросшиеся ветви были образцом  первой хижины и основанием  архитектуры; ветер, веявший в  отверстие сломленной трости  или на струны лука, и поющие  птички научили нас музыке - тень предметов - рисованью и живописи. Горлица, сетующая на ветви об умершем дружке своем, была наставницею первого элегического поэта; {Я думаю, что первое пиитическое творение было не что иное, как излияние томно-горестного сердца; то есть, что первая поэзия была элегическая. Человек веселящийся бывает столько занят предметом своего веселья, своей радости, что не может заняться описанием своих чувств; он наслаждается и ни о чем более не думает. Напротив того, горестный друг, горестный любовник, потеряв милую половину души своей, любит думать и говорить о своей печали, изливать, описывать свои чувства; избирает всю природу в поверенные грусти своей; ему кажется, что журчащая речка и шумящее дерево соболезнуют о его утрате; состояние души его есть уже, так сказать, поэзия; он хочет облегчить свое сердце и облегчает его - слезами и песнию. - Все веселые стихотворения произошли в позднейшие времена, когда человек стал описывать не только свои, но и других людей чувства; не только настоящее но и прошедшее; не только действительное, но и возможное или вероятное.} подобно ей хотел он выражать горесть свою, лишась милой подруги, - и все песни младенчественных народов начинаются сравнением с предметами или действиями натуры.

   Но что  ж заставило нас подражать  натуре, то есть что произвело искусства? Природное человеку стремление к улучшению бытия своего, к умножению жизненных приятностей. От первого шалаша до Луврской колоннады, от первых звуков простой свирели до симфоний Гайдена, от первого начертания дерев до картин Рафаэлевых, от первой песни дикого до поэмы Клопштоковой человек следовал сему стремлению.

   Он хочет  жить покойно: рождаются так  называемые полезные искусства;  возносятся здания, которые защищают  его от свирепости стихий. Он  хочет жить приятно: являются так называемые изящные искусства, которые усыпают цветами жизненный путь его.

   Итак, искусства  и науки необходимы: ибо они  суть плод природных склонностей  и дарований человека и соединены  с существом его, подобно как  действия соединяются с причиною, то есть союзом неразрывным. Успехи их показывают, что духовная натура наша в течение времен, подобно как злато в горниле, очищается и достигает большего совершенства; показывают великое наше преимущество пред всеми иными животными, которые от начала мира живут в одном круге чувств и мыслей, между тем как люди беспрестанно его распространяют, обогащают, обновляют.

   Я помню  - и всегда буду помнить - что  добрейший и любезнейший из  наших философов, великий Боннет, сказал мне однажды на берегу  Женевского озера, когда мы, взирая на заходящее солнце, на златые струи Лемана, говорили об успехах человеческого разума. "Мой друг!.. - сим именем называет Боннет {Он был еще жив, когда я писал сии примечания.} всех тех, которые приходят к нему с любовию к истине... - Мой друг! Размышляющий человек может и должен надеяться, что впоследствии веков объяснится весь мрак в путях философии и заря наших смелейших предчувствий будет некогда солнцем уверения. Знания разливаются, как волны морские; необозримо их пространство; никакое острое зрение не может видеть отдаленного берега - но когда явится он утружденному взору мудрецов; когда мы узнаем все, что в странах подлунных знать можно: тогда - может быть - исчезнет мир сей, подобно волшебному замку, и человечество вступит в другую сферу жизни и блаженства". - Небесный свет сиял в сию минуту на лице женевского философа, и мне казалось, что я слышу глас пророка.

   Так искусства  и науки неразлучны с существом  нашим - и если бы какой-нибудь  дух тьмы мог теперь в одну  минуту истребить все плоды ума человеческого, жатву всех прошедших веков: то потомки наши снова найдут потерянное, и снова воссияют искусства и науки, как лучезарное солнце на земном шаре. Драгоценное собрание знаний, по воле гнусного варвара, было жертвою пламени в Александрии; но мы знаем теперь то, чего ни греки, ни римляне не знали. Пусть новый Омар, новый Амру факелом Тизифоны превратит в пепел все наши книгохранилища! В течение грядущих времен родятся новые Баконы, которые положат новое и, может быть, еще твердейшее основание храма наук; родятся новые Невтоны, которые откроют законы всемирного движения; новый Локк изъяснит человеку разум человека; новые Кондильяки, новые Боннеты силою ума своего оживят статую {См. "Essai analitigue sur l`Ame", par Bonnet, и "Traite des Sensations", par Condillac ("Аналитические рассуждения о Душе" Боннета и "Трактат об ощущениях" Кондильяка (франц.). - Ред.).}, и новые поэты воспоют красоту натуры, человека и славу Божию: ибо все то, чему мы удивляемся в книгах, в музыке, на картинах, все то излилось из души нашей и есть луч божественного света ее, произведение великих ее способностей, которых никакой Омар, никакой Амру не может уничтожить. Перемените душу, вы, ненавистники просвещения! Или никогда, никогда не успеете в человеколюбивых своих предприятиях; и никогда Прометеев огонь на земле не угаснет!

   Заключим: ежели искусства и науки в  самом деле зло, то они необходимое  зло - зло, истекающее из самого  естества нашего; зло, для которого  природа сотворила нас. Но сия  мысль не возмущает ли сердца? Согласна ли она с благостию природы, с благостию творца нашего? Мог ли всевышний произвести человека с любопытною и разумною душою, когда плоды сего любопытства и сего разума долженствовали быть пагубны для его спокойствия и добродетели? Руссо! Я не верю твоей системе.

   Науки  портят нравы, говорит он: наш  просвещенный век служит тому  доказательством. 

   Правда, что осьмой-надесять век просвещеннее  всех своих предшественников; правда  и то, что многие пишут на  него сатиры; многие, кстати и некстати, восклицают: "О tempora! О mores!" - "О времена! О нравы!" Многие жалуются на разврат, на гибельные пороки наших времен - но много ли философов? Много ли размышляющих людей? Много ли таких, которые проницают взором своим во глубину нравственности и могут справедливо судить о феноменах ее? Когда нравы были лучше нынешних? Неужели в течение средних веков, тогда, когда грабеж, разбой и убийство почитались самым обыкновенным явлением? Пусть заглянут в старые летописи и сличат их с историею наших времен! - Нам будут говорить о Сатурновом веке, счастливой Аркадии... Правда, сия вечно цветущая страна, под благим, светлым небом, населенная простыми, добродушными пастухами, которые любят друг друга, как нежные братья, не знают ни зависти, ни злобы, живут в благословенном согласии, повинуются одним движениям своего сердца и блаженствуют в объятиях любви и дружбы, есть нечто восхитительное для воображения чувствительных людей; но - будем искренны и признаемся, что сия счастливая страна есть не что иное, как приятный сон, как восхитительная мечта сего самого воображения. По крайней мере никто еще не доказал нам исторически, чтобы она когда-нибудь существовала. Аркадия Греции не есть та прекрасная Аркадия, которою древние и новые поэты прельщают наше сердце и душу.

  

   J`ouvre les fastes: sur cet age

   Partout je trouve des regrets;

   Tous ceux qui m`en offrent l`image,

   Se plainent d`etre nes apres. {*}

   {* Я открываю летописи: об этом веке повсюду нахожу я сожаления; и все, кто мне изображает его, скорбят о том, что родились слишком поздно (франц.). - Ред.}

  

   Самые  отдаленнейшие времена, освещаемые  факелом истории, - времена, в которые  искусства и науки были еще, так сказать, в бессловесном младенчестве, - не представляют ли нам пороков и злодеяний? Сам ты, о Руссо! животворною своею кистию изобразил одно из сих страшных происшествий древности, которые возмущают всякое чувство {Bb. Levite d`Ephraim (Библия, книга левита Эфраима (Франц.). - Ред.} и показывают, что сердце человеческое осквернилось тогда самым гнуснейшим развратом.

   Ты обвиняешь  век наш утонченным лицемерием, притворством; но отчего же порок  старается ныне скрывать себя  под личиною добродетели более, нежели когда-нибудь? Не оттого ли, что в нынешние времена гнушаются им более, нежели прежде? Самое сие относится к чести наших нравов; и если мы обязаны тем просвещению, то оно благотворно и спасительно для нравов. Иначе можно будет доказать, что и добродетель развращает людей, заставляя порочного лицемерить: ибо никогда не имеет он такой нужды притворяться добрым, как в присутствии добрых. - Вообразим двух человек, которые оба злонравны, но с тем различием, что один явно предается своим склонностям и, следственно, не стыдится их, а другой таит оные и, следственно, сам чувствует, что они не похвальны: кто из них ближе к исправлению? Конечно, последний: ибо первый шаг к добродетели, как говорят древние и новые моралисты, есть познание гнусности порока.

   Мысль,  что во времена невежества  не могло быть столько обманов,  как ныне, для того, что люди  не знали никаких тонких хитростей,  есть совершенно ложная. Простые  так же друг друга обманывают, как и хитрые: первые - грубым образом,  а вторые - искусным, ибо мы не можем быть ни равно просты, ни равно хитры. Вспомним жрецов идолопоклонства: они были, конечно, не ученые, не мудрецы, но умели ослеплять людей, - и кровь человеческая лилась на жертвенниках.

   Сия учтивость,  сия приветливость, сия ласковость, которая свойственна нашему времени и которую новые Тимоны {Известно, что Афинский Тимон был великий мизантроп. "Я люблю тебя, - сказал он Альцибиаду, - за то, что ты сделаешь довольно зла своему отечеству".} называют сусальным золотом осьмого-надесять века, в глазах философа есть истинная добродетель общежития и следствие утонченного человеколюбия. Не спорю, что отереть слезы бедного, отвратить грозную бурю от своего брата гораздо похвальнее и важнее, нежели приласкать человека добрым словом или улыбкою; но все то, чем мы можем доставить друг другу невинное удовольствие, есть должность наша - и кто хотя одну минуту жизни сделал для меня приятною, тот есть мой благодетель. Мудрая, любезная натура не только дает нам пищу; она производит еще и алую розу и белую лилию, которые не нужны для нашего физического существования - но они приятны для обоняния, для глаз наших, и натура производит их. Учтивость, приветливость есть цвет общежития.

   "Спартанцы  не знали ни наук, ни искусств, - говорит наш мизософ, - и были добродетельнее прочих греков, - и были непобедимы. Когда невежество царствовало в Риме, тогда римляне повелевали миром; но Рим просветился, и северные варвары наложили на него цепи рабства" {Все, что Руссо говорит в своем "Discours" ("Рассуждении" (франц.). - Ред.), взято из "Essais" de Montaigne ("Опытов" Монтеня (франц.). - Ред.), главы XXIV, "Du Pedantisine" ("О педантизме" (франц.). - Ред.). Жан-Жак любил Монтаня.}.

   Во-первых, спартанцы не были такими невеждами  и грубыми людьми, какими хочет их описывать женевский гражданин. Они не занимались ни астрономиею, ни метафизикою, ни геометриею: но у них были другие науки и самые изящные искусства. Они имели свое нравоучение, свою логику, свою риторику, хотя учились им не в академиях, а на площадях, - не от профессоров, а от своих эфоров. Не священная ли поэзия приготовила сих республиканцев к Ликурговым уставам? Песнопевец Фалес {Сей поэт Фалес жил прежде мудреца Фалеса, или Талеса.} был предтечею сего законодателя; явился в Спарте с златострунною лирою, воспел счастие мудрых законов, благо согласия и восхитил сердца слушателей. Тогда пришел Ликург, спартанцы приняли его как друга богов и человеков, которого устами вещала истина и мудрость. Во время второй Мессенской войны повелевал лакедемонцами афинский поэт Тиртей; он пел, играл на арфе, и воины его, как яростные вихри, стремились на брань и смерть: доказательство, что сердца их отверзались впечатлениям изящного, чувствовали в истине красоту и в красоте истину! - У них были и собственные свои поэты, например Алкман, который "всю жизнь свою посвящал любви и во всю жизнь свою воспевал любовь"; были музыканты и живописцы - первые гармониею струн своих возбуждали в них ревность геройства; кисть вторых изображала красоту и силу, в виде Аполлона и Марса, чтобы спартанки, обращая на них взоры свои, рождали Аполлонов и Марсов, - были и риторы, которые в собраниях народа или на печальных празднествах, учрежденных в память Павзанию и Леониду, убеждали и трогали сограждан своих, - например, самые афинцы удивлялись красноречию спартанца Бразида и сравнивали его с лучшими из греческих ораторов. Законы лакедемонские не запрещали наслаждаться изящными искусствами, но не терпели их злоупотребления. Для сего-то эфоры не позволяли гражданам своим читать соблазнительных творений сатирика Архилоха; для сего-то велели они молчать лире одного музыканта, который нежною, томною игрою вливал яд сладострастия в души воинов; для сего-то выгнали они из Спарты того ритора, который хотел говорить о всех предметах с равным искусством и жаром. Истинное красноречие, одушевленное правдою, на правде основанное, было им любезно, ложное, софистическое - ненавистно. Их теория нравственности поставлялась в пример ясной краткости, силы и убедительности, так что многие философы древности, например, Фалес, Питтак и другие, заимствовали от них методы своего учения.

   Во-вторых - точно ли спартанцы были добродетельнее  прочих греков? Не думаю. Там,  где в забаву убивали бедных  невольников, как диких зверей; где тирански умерщвляли слабых  младенцев, для того что республика не могла надеяться на силу руки их, - там, следуя общему человеческому понятию, нельзя искать нравственного совершенства. Если древние говорили, что "самый спартанский воздух вселяет, кажется, аретин", то под сим словом разумели они не то, что мы разумеем ныне под именем добродетели, vertu, Tugend, а мужество или храбрость {Арети происходит от Арис. Сим именем, как известно, называется по-гречески Марс.}, которая только по своему употреблению бывает добродетелию. Спартанцы были всегда храбры, но не всегда добродетельны. Леонид и друзья его, которые принесли себя в жертву отечеству, суть мои герои, истинно великие мужи, полубоги; без слез не могу я думать о славной смерти их при Термопилах, - но когда питомцы Ликурговых законов лили кровь человеческую для того, чтобы умножить число своих невольников и поработить слабейшие греческие области: тогда храбрость их была злодейством - и я радуюсь, что великий Эпаминонд смирил гордость сих республиканцев и с надменного чела их сорвал лавр победы.

Реформа языка Карамзина