В.Я. Брюсов - основоположник русского символизма
2 В.Я. Брюсов - основоположник русского символизма
«Давно установилась и всем хорошо известна репутация Брюсова как одного из инициаторов и вождей русского символизма. Но не менее известно, что эта очевидная истина без пояснений и коренных поправок становится односторонней, то есть перестает быть истиной. Брюсов в первую половину своей творческой жизни был действительно глубоко связан с русским символизмом, главным образом с его «декадентской» индивидуалистической линией, реализовавшейся прежде всего в 90-х годах (Ф. Сологуб, 3. Гиппиус, отчасти Бальмонт), но сохранившей свое представительство и в начале нового века. Отсюда — отталкивание Брюсова от позитивистской и материалистической философии, от демократического реализма, и борьба с эпигонами натурализма» [ ].
Однако позиция Брюсова, его мировоззрение, эстетика и поэтика не исчерпываются общими чертами, объединяющими его с символизмом.
«Когда историк литературы П. Н. Сакулин, приветствуя Брюсова на его 50-летпем юбилее, назвал его «наиболее трезвым, наиболее реалистом» и даже «утилитаристом» среди символистов, Брюсов в своей ответной речи горячо поддержал эту характеристику. В самом деле, на фоне романтически приподнятого, экстатического, мистически окрашенного мировоззрения символистов, повлиявшего в значительной мере и на брюсовское творчество, Брюсов выделялся рационалистическим складом своего поэтического сознания, в котором стихия страсти и порывание к тайне («космическое любопытство») сочетались с творческим самообладанием и трезвой мыслью — сочетание, к которому можно было бы применить формулу Блока: «жар холодных чисел» [ ].
Более того, владевшие Брюсовым центробежные силы, стремление к неограниченному расширению своего творческого кругозора и приобщению к традициям классического искусства непрестанно выводили его за горизонт литературной школы, к которой он принадлежал, побуждали его с течением времени и под воздействием времени преодолевать ее ранее сложившиеся каноны. Да и сам символизм в его лучших представителях не оставался на мосте, отходил от камерных, «келейных» форм своего литературного бытия, расширял свою базу, осваивал огромные пласты общечеловеческой культуры и по-своему понятые гуманистические заветы русских классиков, то есть преодолевал свои изначальные основы и в этом смысле не тормозил внутреннее развитие Брюсова.
Эта сложная диалектика проявлялась во всех сферах брюсовского творчества — в его поэзии, в его художественной прозе и, конечно, в его критике. Она отразилась и на его понимании искусства, на его критическом методе и на его конкретных критических оценках.
Первый период развития эстетических взглядов Брюсова (середина 90-х годов), непосредственно связанный с ранними стадиями формирования русского символизма, был отмечен исканиями в большей мере, чем определенными выводами.
Направление теоретических и литературно-критических высказываний Брюсова, как и его поэзия, в то время не могли быть терпимы ни в одном русском журнале. Брюсову оставалось надеяться лишь на будущее и на собственную издательскую инициативу. «Издание московских сборников «Русские символисты», предпринятое Брюсовым на своп личные средства, и явилось попыткой проявить эту инициативу. Тремя тощими статейками (вернее, заметками), напечатанными в этих сборниках, в сущности, исчерпываются все печатные выступления Брюсова-критика до 1899 года. Другие, более содержательные его статьи за этот период оставались в рукописях и были опубликованы лишь после его смерти («Апология символизма», 1896; «К истории символизма», 1897, и др.)» [ ].
В центре внимания Брюсова в те годы стоял вопрос о символизме, о его сущности и его признаках. При этом Брюсов в своих ранних высказываниях не столько боролся за идеи символизма и декларировал их, как это делают теоретики-идеологи вновь возникающей школы, сколько пытливо присматривался к явлениям «нового искусства» (главным образом к французской поэзии) и, как историк литературы, пытался — пока еще робко — вывести генерализующие их принципы.
Такими теоретическими разведками и являются, в сущности, его напечатанные и ненапечатанные, законченные и незаконченные статьи и заметки по этому вопросу, относящиеся к 90-м годам, вплоть до самой большой из них, занимающей особое место и выражающей особый поворот его исканий, — брошюры «О искусстве» (написана в 1898 г.). В основе этих высказываний и примыкающих к ним, в дневниках и письмах Брюсова, лежит мысль об эпохальном значении «нового искусства», то есть — символизма, как «выражении чувств и настроений современного человека». Вместе с тем молодой Брюсов считает, что главной задачей этого искусства, идущего на смену реалистического творчества с его устремлением к объективному миру, является обнажение субъективного начала, личности творца, его души как первоэлемента художественного созидания.
Параллельно с этим основным утверждением Брюсов останавливался на особенностях «конкретной поэтики» символизма, в частности, на «теории намеков» («суггестивного построения») французскою символиста Малларме, которая его особенно привлекала. Однако все эти высказывания молодого Брюсова о символизме и особенно о его поэтике отличаются умеренностью. Достаточно сказать, что в то время он склонен был, в отличие от толкования, данного Мережковским, признавать мистицизм «чуждым элементом» в символистской литературе (статья «Ответ»), а языковые новшества и даже символы — ее необязательной принадлежностью («От издателя», «К истории символизма»).
Правда, дальнейшее бурное развитие «нового искусства» в России, возникновение таких символистских начинаний, как издательство «Скорпион» и журнал «Весы», в которых Брюсов играл руководящую роль, и родственных им, появившихся еще до «Весов», журналов «Мир искусства» и «Новый путь» крепче связали его с растущим движением и глубже втянули в круг философско-эстетических идей символизма. Эти идеи сказались в декларативных статьях Брюсова того времени, которые частично упоминались («Ключи тайн», 1904; «Страсть», 1904; «Священная жертва», 1905; «Современные соображения», 1905) и в ряде его критических выступлений, печатавшихся преимущественно в журнале «Весы». В этих статьях можно увидеть все то, что объединяло его с другими символистами старшего, а отчасти и младшего поколения — Бальмонтом, 3. Гиппиус, Белым, Вяч. Ивановым, то есть прежде всего с участниками «Весов». Их связывало враждебное отношение к демократической литературе, тяготение к идеалистической гносеологии, к интуитивистской эстетике (у Брюсова — к Шопенгауэру), «реабилитация плоти» (оправдание чувственной любви), мысль об искусстве как пути к постижению «запредельных тайн», «культ мгновения» и романтическая концепция единства жизни поэта-художника и его искусства.
Брюсов вместе со своими соратниками выступал в те годы как критик, боровшийся с враждебными символизму идейно-эстетическими направлениями — с философией позитивизма и материализма, с реализмом и тем более с натурализмом, а также — и это еще характерней для его позиций — со всеми видами того, в чем он видел «тенденциозные», «предвзятые» установки, особенно с «гражданским направлением» в искусстве. Мишенью ряда журнальных выступлений Брюсова и согласованных с ним выступлений его сотрудников по «Весам» являлся лагерь реалистической и демократической литературы. Критике подвергались здесь и реалисты из группы «Знания», и Московский Художественный театр, и Максим Горький (впрочем, Брюсов в критике Горького был значительно сдержаннее некоторых из своих союзников — участников символистской прессы). Эстетская односторонность, антидемократическая направленность большей части этих выступлений очевидны, хотя некоторые из них содержали в себе ценные замечания и аспекты, сохранившие свое значение и до сих пор (например, критика натуралистического уклона в ранних постановках Художественного театра).
Эти общесимволистские позиции и взгляды Брюсов защищал в начале нового века, вплоть до 1905—1906 годов, а некоторые из них и позже. Но творческая личность Брюсова, как уже было сказано, отличалась такими особенностями, которые выделяли его даже в молодости из среды его ближайших товарищей по литературе. Аналитическое, скептическое, исследовательское начало в сознании Брюсова, его умение признать сосуществование и «равноправие» различных истин (статья «Истины») всегда смиряли и регулировали силу его утверждений и деклараций даже в эпоху «бури и натиска» возглавляемой им школы. Но помимо брюсовского скепсиса, ограничивавшего пафос его «позитивной» символистской программы, жизнь вовлекала его в сферу действия иного пафоса, противостоявшего первому. Это был пафос связи с большим миром русской действительности, бурно развивающейся культуры, обусловленный этим характерный для Брюсова историзм мышления, пафос роста и расширения личности и могучая воля к общезначимому творчеству, которая была всегда присуща поэту, но в годы его зрелости, совпавшими с эпохой революционных потрясений, достигла своего максимального напряжения. «...Новая поэзия кончается, — писал Брюсов в 1905 году.— Русская революция — такой водораздел, за которым начинаются совершенно иные потоки, текущие в иное море» (Письмо С. А. Венгерову от 29 декабря)» [ ].
Границы ортодоксально-символистского миропонимания, несмотря на подлинную и глубокую причастность Брюсова к миру, который они замыкали, все чаще представлялись поэту-критику препятствием, сдерживавшим центробежные силы его личности. Жажда безграничного познания, обуревавшая Брюсова, все отчетливее и определеннее превращалась в основной тезис его эстетики. Даже в статье-манифесте «Ключи тайн», в которой искусство сравнивалось с «приоткрытыми дверями в Вечность», утверждение познавательного момента уживалось с мистическим уклоном.
Охлаждение Брюсова к
«Поэт,— замечает Брюсов в 1906 году в отзыве на стихи поэта-модерниста А. Курсинского,— всегда, как Антей, получает силы лишь касаясь земли. И там, где г. Курсинский отрешается от притязаний быть «вне закона», а также вне времени и пространства, где он хочет быть верным действительности, — он оказывается хорошим поэтом...» [ ].
В 1911 году в одном из своих литературных обзоров Брюсов утверждал, что оторванность поэзии от жизни может получить оправдание лишь как временное, этапное явление. «Было время,— писал он,— когда русская поэзия нуждалась в освобождении от давивших ее оков холодного реализма. Надо было вернуть исконные права мечте, фантазии. К сожалению, по этому необходимому пути пошли слишком далеко. Молодая поэзия захотела летать в стране мечты, отказавшись от крыльев наблюдения, захотела синтезировать, не имея за собой опыта, фактов. Отсюда ее безжизненность и ее подражательность... Когда художник не хочет наблюдать действительность, он невольно заменяет личные наблюдения подражанием другим художникам. Это именно и случилось с большинством современных молодых поэтов» [ «Далекие и близкие», с. 361 ].
Мысли, сформулированные в этих цитатах, были строго продуманы и выверены Брюсовым. Они были для него вполне органичны, как бы являлись выводами из всего его литературного опыта. Брюсов систематически проводил их в рецензиях, статьях и обзорах. Он опирался на них в своих литературных оценках и уже не изменял им в продолжение всей позднейшей своей деятельности. Конечно, эти взгляды отнюдь не привели Брюсова к построению последовательной системы реалистической эстетики, но в эволюции его литературных воззрений они ознаменовали новую стадию, уводящую поэта-критика от символизма. В сущности говоря, сборник «Далекие и близкие» и является стихийно сложившимся отражением постепенного формирования этой новой стадии эстетических взглядов Брюсова и вместе с тем процесса преодоления его прежних символистских пристрастий.
Этот внутренний сдвиг, переживаемый Брюсовым, не мог не отразиться и на его позиции внутри символистского лагеря, в окружении его товарищей по символизму и прежде всего сотрудников журнала «Весы», которым он фактически еще продолжал руководить. «Я не могу более жить изжитыми верованиями, теми идеалами, через которые я перешагнул, — читаем в письме Брюсова 1906 года к его близкому другу Н. И. Петровской. — Не могу больше жить «декадентством» и «ницшеанством»... в поэзии не могу жить «новым искусством», самое имя которого мне нестерпимо более». И еще — в письме 1907 года к литератору, далекому от символизма, Е. А. Ляцкому: «Хотя извне я и кажусь главарем, кого по старой памяти называют нашими декадентами, но в действительности среди них я — как заложник в неприятельском лагере. Давно уже все, что я пишу, и все, что я говорю, решительно не по душе литературным моим сотоварищам, а мне, признаться, не очень нравится то, что пишут и говорят они. В окружающей меня атмосфере враждебности, в этом «одиночестве среди своих», я живо чувствую каждое проявление внимания к себе...» Хотя Брюсов, по-видимому, сильно преувеличивает здесь остроту сложившейся ситуации, но его признание не вовсе лишено оснований. Понятно, что такое положение долго продлиться не могло. Брюсов рвался из символистского окружения в широкие литературные просторы, и вскоре ему действительно удалось осуществить свое стремление.
В 1909 году Брюсов почти уже не принимал участия в редактировании «Весов» и вскоре связал себя с другим журналом, «Русскою мыслью», стоявшим в стороне от символизма. В этом кадетском органе Брюсов занимал более или менее независимое положение и, устраняясь от политики, замыкался в чисто литературную работу. К тому же времени относится его решительное, публично провозглашенное размежевание с поэтами, представлявшими — в настоящем или хотя бы в прошлом — религиозно-мистическую («теургическую») линию символизма, которую определеннее других проводил Вяч. Иванов (статья Брюсова «О «речи рабской», в защиту поэзии», 1910). Ко всему этому можно прибавить, что в статьях и рецензиях Брюсова, печатавшихся в «Русской мысли», от символистской эстетики и даже от символистской фразеологии почти ничего уже не осталось. Его «эмансипированность» от групповых пристрастий дошла до того, например, что в статьях о футуристах он осторожно выражал сочувствие этим откровенным противникам символизма.
Таким образом, новое понимание искусства, формируясь в творческом сознании Брюсова издавна и постепенно, выявилось с полной определенностью к началу 10-х годов. Ранее он считал личность и переживания художника едва ли не единственной реальностью, достойной внимания современного искусства, теперь назначением художественного творчества явилось для него познание действительности в широком смысле слова. Даже в начале нового столетия Брюсов отзывался о научном познании более чем скептически, теперь он реабилитирует науку, ставя ее в один ряд с искусством. В 1910 году, приветствуя теорию «научной поэзии» Рене Гиля, он соглашался с ним в том, что «между наукой и искусством различие только в тех методах, какими они пользуются». У науки — метод аналитический, у искусства — синтетический. Конечная цель обоих познание мира («Литературная жизнь Франции. Научная поэзия»).
Это позитивистски окрашенное понимание искусства как познания непознанного подкреплялось у Брюсова воззрениями А. А. Потебни, крупнейшего русского языковеда и создателя лингвистически обоснованного учения о сущности поэтического творчества. Сближаясь с теорией Потебни в статье о научной поэзии и в ряде ранних высказываний, Брюсов уже не отходил от этой теории, а в одной из своих последних работ — «Синтетика поэзии» — пытался примирить ее с марксизмом. Можно сказать даже, что Брюсов в этой статье в своем увлечении интеллектуалистским познавательным учением об искусстве, несомненно имевшем в формировании его эстетического мировоззрения большое значение, повторяет и известную ошибку Потебни, отрывавшего теорию искусства от проблемы эстетической ценности и сводящего искусство к чистому познанию. Брюсов полностью принимал ту аналогию, которую Потебня проводил между поэзией и языком. Брюсов соглашался с Потебней в том, что и поэзия и язык являются средством познания. Поэзия, как и язык, называет «по именам» еще не освоенные сознанием вещи и тем самым расширяет сферу сознания. Но полученные таким образом представления о действительности не могут быть зеркальным ее отражением. Потебня и Брюсов, утверждая искусство как путь к познанию, но склонные к агностицизму, не верили в познаваемость мира как объективной данности. Они считали образы вещей, созданные языком и искусством, лишь символами, лишь условными знаками, которые могут не более чем намекать на действительное содержание вещей. Здесь — источник мысли Брюсова о том, что «художественные создания постольку являются подлинными воплощениями бытия, поскольку они символичны» («Новые течения в русской поэзии. Акмеизм»). А отсюда вытекает и другое положение, которое можно было найти еще в высказываниях ранних символистов: «Символисты не «изобрели» символа: они только точнее формулировали то начало, которым всегда жило (и, полагаем мы, всегда будет жить) искусство».
Такое повышенное внимание к символу, выдвижение его как основы искусства, для эстетических взглядов зрелого, отходящего от символистских позиций Брюсова чрезвычайно характерно. Характерно и то, что в статьях 90-х годов Брюсов видел в символике лишь частный прием, не являющийся для символизма решающим признаком.
Между тем в то время Брюсов, конечно, был ближе к символизму, чем в 10-х годах. Вывод, который напрашивается из этого кажущегося противоречия, ясен. Символ, выдвигаемый в первую очередь «мистической фракцией» символизма, никогда не был для Брюсова руководящим принципом, тем лозунгом, с которым можно было броситься в литературный бой. Лишь при ретроспективном, почти академическом рассмотрении символизма Брюсов нашел нужным подчеркнуть значение в нем символа, уже терявшего в текущей модернистской литературе острую актуальность вновь найденного эстетического оружия.
Конечно, эстетические взгляды, сложившиеся у Брюсова в духе учения Потебни и вместе с тем не без влияния Рено Гиля, содержали в себе заметную долю «идеализма», но этот «идеализм» уже не угрожал разобщением с действительностью. Ориентация Брюсова на Потебню и Р. Гиля, бесспорно, являлась одной из форм его отхода от мистического интуитивизма высказываний предыдущего периода и вела его в сторону реалистической эстетики.
Сам Брюсов даже в 10-х годах называл свою критику «эстетической» [«Далекие и близкие», с. 192 и 368]. Возможно, он имел при этом в виду отметить связь своего метода не только с позднейшими западноевропейскими образцами эстетической критики (например, с французским критиком-импрессионистом Реми де Гурмоном), но и с русскими критиками 40—50-х годов XIX века, которых было принято подводить под это определение (Шевырев, Анненков, Дружинин, Боткин).
Брюсов считал необходимым оберегать свои критические работы от подчинения любым «привнесенным извне» идеям, какого бы содержания — гражданского пли религиозно-философского — они ни были. Вместе с тем он — по крайней мере, в своей дооктябрьской критике — не находил нужным соотносить разбираемые им явления литературы с социально-исторической действительностью. «У искусства есть своя область,— писал Брюссв в 1905 году,— тайны человеческого духа». Все, что приходит в эту область извне, из социального мира, долгое время казалось Брюсову второстепенным для искусства, не заслуживающим внимания. Однако его «эстетический метод», при всей закрепленной традицией ограниченности своего подхода к литературе, отличался выделяющими его индивидуальными и по-своему очень ценными качествами.
Брюсов высказывался против распространенных в начале XX века субъективизма и импрессионизма в критике, хотя импрессионистская стихия в какой-то мере проникала в его ранние статьи, внося в них элементы лирического стиля. Импрессионистическая критика как целое боролась с последовательным самоустранением личности пишущего во всей полноте его личных вкусов и эмоций — и в этом отношении освежала и эстетизировала русскую критическую литературу. Но в своих крайних формах эта критика превращалась в проявление безудержной субъективной прихотливости и лишалась организующего интеллектуального стержня. Брюсов в зрелую пору жизни стремился сделать свои критические статьи и рецензии действительно объективными, и ему это в значительной мере удавалось, иногда даже с некоторым перегибом, во всяком случае, стилистическим — в сторону «бесстрастности», «объективизма», кажущейся «безличности». При этом большой запас знаний, которым он обладал, помогал ему подтверждать свои выводы многочисленными сопоставлениями.
Многие критические суждения Брюсова, его литературные портреты и характеристики поражают своей сжатой полнотой, своей удивительной меткостью, обдуманной и выверенной простотой и в ряде случаев — своей подлинной проникновенностью в поэтическую суть авторов и произведений, которых он касался. Как глубоко, например, брюсовское понимание Блока, в котором он видел поэта — «дня, а не ночи... красок, а не оттенков, полных звуков, а не криков и не молчания» [см. с. 329 наст, тома]. Блок в письме к Брюсову назвал этот отзыв «драгоценным». Или образное определение поэтического мира блоковской «Снежной Маски»: «Огненные вихри его переживаний подымаются... с ледяных полей его души» («Весы», 1907, № 5). Процитировав эту фразу в письме к А. Белому (от 15—17 августа 1907 г.), Блок замечает: «За эти слова я глубоко благодарен ему (Брюсову.— Д. М.), так как, почти не зная меня лично, он так тонко определил то, чего я сам бы не сумел». И — опять Брюсову с благодарностью за его рецензию в «Русской мысли»: «Уже очень давно мне не приходилось читать о себе таких простых и так объективно выраженных мнений. Поверьте, что я умею ценить и сжатость и точность статьи, и то, что в ней не преобладают над всем ни хулы, ни похвалы, изобилие которых обыкновенно только запутывает и критикуемого автора и читателя...» (письмо от 16 января 1912 г.).
Один из главных критериев эстетических оценок Брюсова, соответствующий его пониманию искусства как познания, заключался в категорическом и безусловном требовании новизны.
Искусство, по Брюсову, не должно ходить по изъезженным дорогам и имеет право на внимание лишь тогда, когда ему удается отвоевать от мира — подсмотреть и осветить — хотя бы один не тронутый сознанием угол. «Поэзия — вся! — езда в незнаемое»,— выражал эту мысль многими годами позже Маяковский. В дальнейшем это требование новизны стало у Брюсова еще конкретней: искусство призвано создавать новые ценности и в отношении «содержания», и в отношении «формы». Характеризуя явления искусства, критика в первую очередь обязана показать, насколько они свежи и оригинальны или же наоборот — традиционны, и лишь при этом условии произносить окончательное суждение.
Брюсов во всех своих критических работах, в своей литературной борьбе неуклонно применял этот критерий. Обрушивался ли он на реалистов, тяготевших к натурализму, например на Боборыкина, пли на поэтов-эпигонов, сочинителей банальных стихов, например Ратгауза, или, в ряде случаев, на своих союзников-модернистов, 3. Гиппиус, а впоследствии — Бальмонта, превратившегося из крупного поэта в графомана,— против всех этих писателей Брюсов выдвигал одно основное обвинение: в рутинности, в шаблонности, в самоповторениях. Этот несколько абстрактный, но вполне объективно применяемый принцип новизны давал возможность Брюсову не только нападать на своих литературных противников, нередко заслуживающих критики, по и защищать тех авторов, которые, по его мнению, выступали как оригинальные художники и вносили в литературу новые творческие ценности. Такими писателями Брюсов считал Ф. Сологуба, Вяч. Иванова, А. Белого, А. Блока, вначале Бальмонта, в котором он, как уже говорилось, разочаровался, а значительно позже, в советское время,— Пастернака и Маяковского, отчасти — Хлебникова.
Другой особенностью критики Брюсова является интерес к внутреннему миру художника — к его мировоззрению, душевному складу и широте его горизонта. Еще в брошюре «О искусстве» Брюсов писал о том, что дело критика — «постигнув душу художника, воссоздать ее, но уже не в мимолетных настроениях, а в тех основах, какими определены эти настроения». И позже, в связи с характеристикой противоречий в поэзии Фета: «Критика должна объяснить из основы миросозерцания Фета, как возникло это противоречие». На анализе мировоззрения построен ряд существенных в критике Брюсова статей, посвященных характеристике русских поэтов: Лермонтова, Тютчева, Фета, Вл. Соловьева, Блока.
Третья отличительная черта Брюсова как критика — его настойчивый и последовательно возрастающий интерес к вопросам поэтики, в особенности к формам стиха.
Изучение поэтики
Брюсов оказался одним из первых профессиональных русских критиков-литературоведов XX столетия, который повернул свой литературный анализ лицом к поэтике и вместе с тем наряду с А. Белым обратился к серьезному исследованию русского стиха.
Интерес Брюсова к вопросам поэтики был так велик, что даже историю русской лирики — тема задуманной им монографии, над которой он долго работал в 90-х годах,— он предполагал одно время свести к изучению поэтических форм (мысль о таком построении истории поэзии он повторил в 1914 г. в рецензии на книгу И. Н. Розанова «Русская лирика»). Однако этот формалистический вымысел не был реализован Брюсовым даже в черновых набросках, тем более — в опубликованных статьях. Обобщенное восприятие поэтического текста, единственно возможное для подлинного поэта и критика широкого масштаба, корректировали эту идею. Оно направляло Брюсова к «естественным» и тем самым синтетическим характеристикам, исполненным поэтического вкуса и чутья, далеким от литературоведческого «технологизма». «В художественном произведении,— писал Брюсов еще в 1907 году,— форма слита неразрывно с содержанием, вытекает из него, предрешается им» [с. 270 наст. тома]. И все же в критике Брюсова мы не можем не заметить некоторой несомкнутости его метода — его колебаний между двумя названными выше формами критического подхода: анализа «мировоззрения» и анализа «формы». Иногда эти подходы объединяются более пли менее органически, иногда — механически, в одних случаях преобладает первый, в других — второй.
Так или иначе поворот брюсовской критики к «вопросам поэтики» или — на языке Брюсова — к «вопросам мастерства», осуществляемый на фоне господствующего тогда наивно-пренебрежительного отношения к этим вопросам, следует рассматривать как большую и несомненную заслугу поэта в истории русской критической литературы. Меткие и точные замечания Брюсова о характере поэтической мысли, средствах выражения, стиле и стихе Фета, Тютчева, Блока, Бальмонта, А. Белого, Анненского, Вяч. Иванова, несомненно, обогащали представления об этих поэтах и не утратили своего значения до сих пор.
Этот огромный путь, пройденный Брюсовым-критиком, отразивший движение бурного и стремительного времени, смену и крушение идеологий и эстетических систем, сам по себе — явление выразительное и знаменательное. Но литературно-критические работы Брюсова — это не только наглядное и красноречивое отражение пути их автора. Они — даже те из них, которые могут вызывать на спор, — являются чутким и трезвым изображением и толкованием жизни русской поэзии исключительно яркого и многообразного периода ее развития. Тем, кто хочет вникнуть в творчество русских поэтов начала XX века и их предшественников, тем, кто интересуется первыми этапами формирования советской лирики, свидетельства такого современника и такого участника поэтического движения, как Брюсов, несомненно окажут большую помощь.

- Вяжущие вещества
- Вязание крючком в работе с детьми дошкольного возраста
- Вязкость пластическая и эффективная
- Вялікае перасяленне народаў. Рассяленне індаеўрапейцаў.
- В’ячеслав Чорновіл як громадський, політичний та державний діяч
- Габарит подвижного состава
- Габитология: понятие, метод, классификация
- Выявление сильных и слабых сторон организации
- Выявление субъектов, на которых распространяется закон
- Выявление типа темперамента у подростков
- Выявление характера противоречий Российской Империи и Великобритании в XIX веке
- Выяснение степени нуждаемости молодых семей в приобретении жилья
- Выяснение степени нуждаемости молодых семей в приобретении жилья
- Вьетнам